Родина, дом, страна (окончание)

Итак, вы видите: с тех самых пор как родился и существую, я всегда был и есть такое особенное существо, которое власти собственной моей страны - в основном, тоталитарные - рассматривали как «внутреннего врага»; и всякий раз, когда представители этих самых властей, коим должно пестовать культуру, поминают неких космополитов, эклектиков, безродных, не имеющих корней интеллигентов, я с привычной нервической усмешкой с готовностью узнаю себя. И теперь могу сказать о «своей стране» без околичностей, четко и ясно: существует страна, где я родился, гражданином которой являюсь, на чудесном языке которой говорю, читаю и пишу мои книги; однако эта страна никогда не была собственной моей страной, скорее я был ее собственностью, и в течение четырех десятилетий она была для меня не столько родиной, сколько тюрьмой. Пожелай я назвать истинным именем того колосса, чей облик вынуждал меня вечно противостоять этой стране, то я назвал бы его - государство. Но государство никогда и не может быть нашим, принадлежать нам.
Государство, уважаемые слушатели, есть не что иное, как власть, скрывающая в себе таинственные и ужасные возможности, которые, где лучше, где похуже, она прячет или сдерживает, власть, которая, в виде исключения и лишь на короткий период, способна даже сыграть и благотворную роль, но прежде всего и превыше всего является все-таки властью, которой мы должны противостоять, которую - если политическое устройство позволяет это - должны шлифовать, оттеснять, контролировать и во все времена препятствовать тому, чтобы она становилась тем, что заложено в самой ее природе: то есть быть просто властью, государственной властью, тотальной государственной властью. Недавно Ильзе Айхингер, при вручении ей австрийской государственной премии, свою речь начала так: «Недоверие к государству - любому государству, - недоверие к административным комитетам, учреждениям, к неприступным, должно быть, классического стиля, зданиям, в которых размещаются министерства, органы власти, соответствующие секретариаты и офисы, - в военное время, очевидно, и штабы, - пробудилось во мне очень рано. Как почти все дети, я тоже без конца обо всем расспрашивала. Но о том, что имело отношение к государству, никогда; я чувствовала, что государство слишком многолико и одно его лицо закрывает другое и каждый отдельный государственный орган всегда готов вступиться за другой. Так что здесь человеку сладить с ним трудновато». Да, думаю, все мы примерно так начинаем узнавать, чувствовать государство, и во что этот опыт впоследствии превращает нас, а то и по-настоящему уродует, тут, допускаю, возможны различия - и не только в оттенках. Кого же, как, например, меня, воспитало тотальное и тоталитарное государство, тот не имеет возможности увернуться от всей полноты этого опыта, потому что его жизнь целиком протекает в рамках этого опыта.
Итак, вы видите: я все-таки за многое могу быть признательным моей стране - если же в свете вышесказанного это звучит иронически, то и на сей раз иронизирую не я, просто - иронична правда. Ибо, хотя я и вырос в nihil и, обладая ясным умом - или, скорее, практическим умом, - с раннего детства учился приспосабливаться к nihil, перемещаться в nihil и ориентироваться в нем, просто потому, что nihil означал для меня жизнь, в которой мне нужно разобраться, и это было не намного труднее, чем ребенку научиться говорить: если бы моя наивная вера в изначальные - можно бы сказать, первородные - ценности не осталась все же нетронутой, я никогда ничего не мог бы осуществить. Но откуда они, эти ценности, - то и дело пытал я самого себя, - если вокруг меня все их отрицают, и откуда происходит наше доверие к этим ценностям, если в реальной жизни мы видим исключительно их опровержение? Доверие я понимаю здесь так: человек отдает свою жизнь ради этих ценностей, а потом остается с ними один, словно арестант м камере-одиночке, который ждет даже не рассмотрения своего дела, он ждет уже только приговора; да к тому же - подумаем только! - благоприятный приговор здесь может означать лишь отрицание всех наших устремлений.
Итак, в этой стране я вырос, в этой стране осознал себя. В этой стране познал истинную сущность пережитого мной - в каком-то более свободном мире, она, возможно, осталась бы от меня сокрытой. В этой стране я стал писателем. И эта страна принудила меня, как писателя, отмежевать действительность от языка, формулировки от их содержания, то есть идеологию от реального опыта жизни. В ту минуту, случившуюся примерно лет сорок назад, когда намерение стать писателем предстало мне с мучительной ясностью, как непреложный план жизни, я понял, что тем самым действительно и по доброй воле выбрал духовное изгнание.
Но разве избрал я не неизбежное, не то, что приобщает меня к судьбе человека, человека духовного, во всем мире? Альбер Камю объясняет название своего сборника рассказов «Изгнание и царство» так: слово «царство» (или, в данном контексте, страна) здесь-точный эквивалент некой свободной и обнаженной жизни, которую нам следует отыскать вновь, дабы родиться заново. «Изгнание» же по-своему указывает путь к единственному условию обретения этого царства: мы должны одновременно сбросить с себя и рабство и владение. Что касается владения, то это никогда отношения ко мне не имело; но для того, чтобы сбросить с себя рабство, мне пришлось пережить его в полной мере, со всеми вытекавшими отсюда последствиями.
Я думаю, уважаемые слушатели, мало-помалу начинает проясняться, что, говоря здесь о моей стране, я в сущности возношу ей хвалу. Действительно, почему бы мне, «место громких фраз и патриотических воплей с безумно вытаращенными глазами, не восславить то, что я на самом деле получил от своей страны: мой негативный опыт? Быть чужаком - сказал в прошлом году в этом самом зале Джордж Табори, или, если угодно, Дёрдь Табори, - быть чужаком это «неплохо». И впрямь: не только «неплохо», но и неизбежно. Неизбежно, потому что, остаемся ли мы дома, странствуем ли по свету, рано или поздно мы осознаем, что в этом данном нам мире мы бездомны. Я живу в добровольно избранном и принятом положении человека, относящегося к меньшинству, можно сказать, ко всемирному меньшинству, и пожелай я определить более точно это положение меньшинства, то употребил бы не расовые, не этнические и не религиозные или языковые термины и понятия. Я определил бы осознанно принятое положение меньшинства как духовную форму существования, основанную на негативном опыте жизни. Правда, мой негативный опыт я приобрел из-за своей еврейской национальности, но можно сказать и так: во всемирный негативный опыт я был посвящен потому, что я еврей; ибо все, что довелось пережить мне, рожденному евреем, я рассматриваю как посвящение - посвящение в самые глубины знания о человеке и о положении человека в нашу эпоху. И таким образом, поскольку свое еврейство я пережил как негативный опыт, то есть радикально, это, в конечном счете, сделало меня свободным.

    

Приближаясь к концу своего выступления, я догадываюсь, что у слушателей моих вполне закономерно может возникнуть вопрос: до сих пор я говорил только о прошлом - но изменил ли как-то мой опыт взаимоотношений с моею страной политический поворот, случившийся шесть лет назад, и, его следствие, настоящее? Признаюсь, над этим вопросом я и сам думаю вот уже шесть лет. Одним из весьма скромных результатов таких раздумий как раз и стало то, что вы сейчас от меня услышали. Счастливая, но чрезвычайно редкая констелляция, когда работа, которую мы совершаем ради собственного духовного освобождения, может оказаться в то же время полезной и для какой-то более многочисленной общности, а то и для целой нации. Боюсь, в моем случае это, пожалуй, не так. Мне кажется, далеко еще то время, когда нация почувствует, что многие сотни тысяч жертв венгерского Endlosung - это безжалостно вырванные части ее собственного тела. Еще нескоро в Венгрии поймут, что Освенцим вовсе не частное дело рассеянных по всему свету евреев, но событие, нанесшее жестокую травму западной цивилизации, событие, которое, возможно, когда-нибудь назовут началом нового летоисчисления; и еще долго придется ждать, пока в мой стране, может быть, осознают созидательную силу и важность негативного опыта, а главное - когда этот негативный опыт обратят на позитивные дела, поняв, сколь необходима солидарность, проникающая до самых корней нашей частной жизни; такая солидарность сможет организовать и поддерживать жизнь даже независимо от власти - любой власти - «отбросив одновременно и рабство и владение».
Позвольте мне заметить, в заключение, что к тому же, на мой взгляд, Венгрия выбрала - разумеется, насколько выбор зависел от нее - далеко не самый благоприятный момент для вступления в ряды демократических стран. А момент этот таков, что, по-видимому, даже в странах, имеющих давние демократические традиции, демократия стала весьма проблематичной. Разве для кого-то не очевидно, что демократия не может или не хочет соответствовать ею же самой провозглашенным ценностям, что нигде не выдвигают новые идеалы, ради которых нам стоит жить. Сейчас, когда рухнула и последняя тоталитарная империя, доминирует общее ощущение краха, уныния, беспомощности. Словно вся Европа погрузилась в тяжкое похмелье, словно, проснувшись серым утром, она обнаружила, что вместо двух возможных миров ей остался лишь единственный реальный мир, победоносный, но не имеющий альтернативы мир экономики, капитализма, прагматической безыдейности. Похоже на то, что два великих принципа, которые были приводным двигателем созидательных сил Европы - свобода и индивидуум, - уже не являются непоколебимыми ценностями. То, что иллюзорный образ человека, сотворенный гуманизмом восемнадцатого-девятнадцатого веков, мы должны радикально изменить, показал Освенцим; в нашем мире динамика производства, все сметающая на своем пути, и сопутствующие ей средства и способы манипулирования массами уносят, по-видимому, и последние остатки индивидуальной свободы.
Что может здесь делать писатель? Он пишет и пытается не думать о том, полезен или бесполезен его труд. Естественно, он находится в глубоком конфликте с той страной, которая его охватывает со всех сторон. Но возможно ли по-другому? То тесное место, где проводим мы свои дни, - разве оно не есть символ любого места, мира, самой жизни? Пусть не на что-то другое - но, по крайней мере, на свою особость здесь, на этой земле, и на небе я все же могу иметь право. Родина? дом? страна? - когда-нибудь обо всем этом, вероятно, можно будет поговорить и иначе - или вообще не будем больше говорить об этом. Быть может, люди обнаружат однажды, что все это абстрактные понятия, и если для жизни они действительно необходимы, то означают просто-напросто место, где можно жить. Такое место, вероятно, заслуживало бы любых усилий. Но это уже вопрос будущего, то есть с моей точки зрения: утопия. «Wer jetzt kein Hau's hat, baut sich keines Haus mehr» - «Кто был бездомен, будет им и впредь» - писал Рильке в одном стихотворении. Иногда у меня возникает такое чувство, что он написал это лично мне.