Холокост как культура (окончание)

В одной из глав своей книги («Истязания») Жан Амери выступает против определения «тоталитаризм», размывающего разного типа партийные диктатуры, в особенности гитлеровскую и сталинскую. Он возражает против того, что палачом, как он пишет, был не Гитлер, а некое «туманное» понятие, «тоталитаризм». Никоим образом не желая придать своим рассуждениям даже видимость политического трактата, должен признать, что я глубоко понимаю, почему Амери проводит это различие. Человеку, прошедшему пытки, всей своей личностью принявшему на себя судьбу и вытекающие из нее последствия, понятное дело, не пристало вступать в торг с каким-то отвлеченным принципом. Как тогда ему быть с собственной свободой? Судьбой? Личностью? И, с другой стороны, кому он тогда предъявит и на кого направит свой «ressentiment», если все так понятно, просто и обезличенно в отвлеченном понятии «тоталитаризм»? Ведь Амери противостояли люди, «враждебные люди» («Gegenmenschen»), и плетьми его бил не тоталитаризм, и не тоталитаризм подвешивал его на дыбу со скованными за спиной руками, а говоривший на берлинском диалекте лейтенант Прауст. И потом, кем бы ни называли его другие и как бы ни определял себя сам Амери, он, будучи все же немецким писателем и философом, скандалом считал прежде всего нацизм, и в лучшем случае только затем - русский коммунизм. Все это закономерно, и к тому же серьезный человек действительно не может поставить знак равенства между двумя феноменами. «Я убежден, - писал Амери, - что истязания были не акциденцией Третьего рейха, а его эссенцией». Заметим однако, что и при сериасто-молоткастом государственном тоталитаризме пытки тоже не были элементом случайным, а относились к самой его сущности. Истязания вообще сущностный элемент любой возведенной на государственный уровень исключительности, любой диктатуры, превращающей власть в самодержавие. Впрочем, не отрицает это и Амери. И все же в некоторых вопросах он проявляет, пожалуй, чрезмерное упрямство. Например, он готов говорить об антисемитизме так, как будто это есть тот же самый предрассудок, каким он был во времена наших дедов. Хотя именно нацисты хотели убедить в этом людей - и все те, кто поныне является их последователями в Восточной ли, в Западной ли Европе или любом другом месте. Наш же долг - осознать качественное различие. Антисемиты девятнадцатого века едва ли могли и хо тели представить себе «окончательное решение еврейского вопроса». Так что Освенцим никоим образом нельзя объяснить понятиями рядового, архаичного, осмелюсь сказать, классического антисемитизма - и это мы должны хорошо понимать. Никакой органической связи здесь нет. Наша эпоха - не эпоха антисемитизма, но эпоха Освенцима. И антисемит нашей эпохи - не человек, который не любит евреев, а человек, который хочет Освенцима. На процессе в Иерусалиме Эйхман признался, что никогда не был антисемитом, и хотя находившиеся в зале при этом разразились смехом, я вовсе не исключаю того, что он сказал правду. Для уничтожения миллионов евреев тоталитарное государство в конечном счете нуждается не столько в антисемитах, сколько в толковых организаторах. Мы должны ясно видеть: без дискриминации не может существовать никакой партийный или государственный тоталитаризм, а тоталитарная форма дискриминации закономерно ведет к массовым убийствам.
Отступление это понадобилось мне для того, чтобы вернуться к тому, что Жан Амери с такой скорбной точностью обозначил как «несчастный случай». Едва ли кто мог столь болезненно пережить этот «несчастный случай», как «поверженный человек», поверженный в силу еврейского своего происхождения и предпринявший попытку «одержать верх», опираясь на так называемый социализм. Диктатура пролетариата не любила упоминаний о Холокосте; а уж раз не любила, то и не допускала разговоров на эту тему, либо трусливо втискивала их в разного рода эвфемистические формулы. И если кто-то осмеливался все же рассуждать о том, что со времен Распятия Освенцим - величайшая травма воспитанного в традициях европейской этики европейского человека, и подходил к вопросу с должной серьезностью, в таком случае этот «кто-то» должен был считаться с тем, что будет обречен на полное одиночество и изоляцию. С тем, что книги его - в лучшем случае - будут издаваться мизерными тиражами, самого же его выдавят на периферию литературной и духовной жизни, что управляемая свыше критика будет глухо молчать о нем, будто он уже помещен в одиночную камеру; словом, если когда-то на смерть осужден был он сам, то теперь то же самое произойдет с его книгами.
К тому, чтобы серпасто-молоткастый тоталитаризм отождествлял себя с тоталитаризмом нацистским и в своем отношении к Холокосту, были веские основания, и некоторые из них не представляют собой никакой загадки; однако сейчас мне хотелось бы указать на пользу, которая происходит из упомянутого родства. В последнее время я часто думал о том, что Холокост настигал намеченных своих жертв не только в концентрационных лагерях, но и десятилетия спустя. Как будто освобождение лагерей только отсрочило приговор, который избранники смерти позднее нередко приводили в исполнение сами: так, покончили с собой Пауль Целан, Тадеуш Боровский, Жан Амери и даже Примо Леви, прямо полемизировавший с крайним экзистенциальным радикализмом Амери. И когда я сопоставляю с этими показательными во многих отношениях судьбами свою собственную, то не могу не думать, что преодолеть последние десятилетии мне явным образом «помогло» то общество, которое после концлагеря, в образе так называемого «сталинизма», убедило меня, что о таких вещах, как свобода, освобождение, катарсис и прочее, то есть о том, о чем в более счастливых краях интеллигенты, мыслители и философы не только говорили, но в которые, очевидно, и верили, - что для меня обо всем этом и речи не может быть; это общество гарантировало лишь продолжение рабского бытия и, таким образом, исключало саму возможность каких-либо заблуждений. Вот почему меня не настиг потоп того разочарования, который в обществах более свободных, подобно приливной волне, вскоре стал приближаться к ногам моих товарищей по несчастью, и, как бы ни ускоряли они свой бег, волна постепенно накрыла их с головой. Поскольку в рабстве пребывал не только я сам, но и нация, внутри которой я жил, проблем идентичности я не испытывал. Теперь же, когда рухнули стены тюрьмы, в какофонии, слышимой на руинах, вновь можно различить хриплые вопли Освенцима, точнее сказать, голоса приветствующего Освенцим антисемитизма. И, подобно герою романа «Посторонний», я откликаюсь на этот вопль ненависти по-братски. Мне не страшно - боязнь антисемитизма выжег во мне Холокост. Что мне его опасаться? Ныне, после Освенцима, программный антисемитизм - дело частное, которое, правда, может еще и сегодня стоить мне жизни, но все же это чистый анахронизм, заблуждение, которое - как сказал бы Гегель - уже покинул мировой дух, то есть все это в наше время - чистый провинциализм и дикарство, «целиком и полностью личное дело антисемитов, их позор или их болезнь», - как пишет и Жан Амери. С другой стороны, если, поддавшись минутной иллюзии вновь обреченной свободы, я, случается, забываю о своем действительном положении, то антисемитизм мне напоминает о нем.
Само по себе положение мое не заслуживает слишком большого внимания. Это - положение уцелевшего, более того, положение человека, который, выжив, попытался свое выживание объяснить; человека, который, принадлежа к последнему поколению уцелевших, отчетливо понимает, что вместе с исчезновением этого поколения мир навсегда покинет живая память о Холокосте. Мое существование в этом мире - результат чьей-то недоработки, случайность, которая постоянно нуждается в оправдании и которой никаких действительных оправданий не может быть. Однако не напоминает ли существование такого человека в какой-то степени положение человека вообще, его - если пользоваться подходами современной философии и антропологии - положение в универсуме, в космосе? По-моему, когда Амери анализирует состояние отчуждения человека, «утраты доверия к миру», его социальную и экзистенциальную бесприютность, он выходит за строгие рамки собственного повествования и говорит попросту о ситуации человека. Человек уцелевший - всего лишь наиболее трагический, радикальный носитель состояния человека нашей эпохи, перенесший и переживший ее кульминацию - Освенцим, который, подобно кошмарному образу мира, возникшему в воспаленном воображении тронувшегося ума, стоит у нас за спиною на горизонте, и очертания его, по мере того как мы от него отдаляемся, не то что бледнеют, но, как это ни парадоксально, похоже, становятся все более явственными и грандиозными. Сегодня уже очевидно: выживание является не только личной проблемой уцелевших, длинная мрачная тень Холокоста накрыла собой всю цивилизацию, в рамках которой он имел место и которой теперь предстоит нести на себе бремя и последствия случившегося.
Мне могут сказать, что я преувеличиваю, ведь все вы почти не встречаетесь со следами этих последствий, и мир давно уже говорит о другом. Однако важность вопросов зависит всегда от того, являются ли они жизненно важными. Если рассматривать Холокост с этой точки зрения - является ли он жизненно важным вопросом для европейской цивилизации и европейского сознания, - то окажется, что он именно таков, ибо осознать Холокост должна та же цивилизация, в рамках которой он был осуществлен, - иначе цивилизация эта и сама станет жертвой несчастного случая, жалкой калекой, обреченной беспомощно влачиться к своему концу. Если она этого не желает, вопрос Холокоста нужно решать. Что я имею в виду? Ведь вроде бы решение уже было принято. И, похоже, страх Амери - и Боровского, - страх того, что в конечном счете правыми окажутся убийцы, уже не имеет под собой никаких оснований: до сих пор в Европе не появилось культуры уничтожения, осуществляемого на государственном уровне геноцида, имеется только практика; однако практика эта не получила своего оправдания, и если когда-нибудь ее все же провозгласят морально оправданной, это будет равносильно концу жизни, что все мы хорошо понимаем. Обществоведы и историки пытались «осмыслить» феномен Холокоста в огромном количестве работ. На свет появились самые разнообразные интерпретации - от банальной уголовщины до демонологических обоснований, а в работе одной дамы-философа я даже прочел, что Холокост не вмещается в историю, как будто история - некий комод с выдвижными ящиками, размеры которых определяют, что может поместиться туда, а что - нет. Но в одном отношении эта дама-философ, безусловно, права: Холокост по сущностным его признакам не является событием историческим, как не может являться таковым, например, событие, когда на горе Синай Господь вручил Моисею каменные скрижали с начертанными на них словами.
Не знаю, проясняется ли наконец, о чем я здесь говорю. Между тем с самого начала я говорю об одном вопросе, который не очень-то принято, а может, и не очень прилично ставить открыто, хотя вопрос этот рано или поздно должен решиться - теми загадочными и неисповедимыми путями и способами, какими в конечном счете всегда и решаются большие нравственные вопросы. Вопрос звучит так: может ли Холокост стать источником ценностей? Именно к этом вопросу, по-моему, подошел и именно на этом вопросе мучительно застопорился тот десятилетиями идущий процесс, в ходе которого Холокост был сперва загнан в подсознание, а затем стал предметом документальных штудий. Но этого мало, вопрос, как я уже говорил, необходимо решить, то есть вынести ценностное суждение. Кто не способен извлекать уроки из своего прошлого, тот обречен вечно его повторять - все мы знаем это высказывание Сантаяны. Жизнеспособное общество должно чутко отслеживать и постоянно обновлять знания о себе, об условиях собственного бытия, иными словами, собственное сознание. И если оно решит, что страшное, черное время траура, каким был Холокост, должно навсегда оставаться частью его сознания, такое решение может основываться не на каком-то сочувствии или раскаянии, а на живом ценностном суждении. Холокост - это ценность, поскольку ценою неизмеримых страданий привел нас к неизмеримому знанию; и благодаря этому в нем сокрыт неизмеримый нравственный потенциал.
Трагическое знание о мире, которое вбирает в себя нравственность, сформированную Холокостом, если только знание это сохранится, быть может, еще сумеет оплодотворить переживающее мучительный кризис европейское сознание, как это случилось с греческим гением, когда угрожаемый варварством, воюющий с персами, он все же сотворил вечный и неувядающий образец античной трагедии. И если из Холокоста возникла культура - а это, несомненно, произошло и продолжает происходить, - то литература Холокоста черпала вдохновение в Священном Писании и античной трагедии, двух важнейших источниках европейской культуры, черпала для того, чтобы из непоправимой реальности породить искупление - духовность и очищение.
Возможно, все это покажется вам утопией, и вы скажете, что в реальной жизни не обнаруживается и намека на это. Напротив, в реальной жизни вы видите прямо противоположное, видите безразличные массы, циничные идеологии, забвение, убийства, хаос. Однако важные события не всегда синхронно отражаются в непосредственной реальности. И к тому же я говорю об определенном процессе, который мне виден лишь в общих чертах, но предвидеть его исход мне, разумеется, не дано. Как я уже говорил в начале, мы живем в контексте культуры, и в этом контексте для Жана Амери мы не видим иного места, кроме мемориала Холокоста - постоянно воздвигаемого мемориала, к подножию которого он возложил свое тело, как пропитанный кровью цветок.