Будет ли московский Нюрнберг?

Средняя оценка: 6.8 (4 votes)
Полное имя автора: 
Ольга Фрейденберг

Советская академическая среда как полная аналогия оруэлловского 1984 года во всем, что касается тотальности идеологического контроля, быта, социального статуса, самоощущения винтиков партийной машины. Другая аналогия с "1984": держать такие записки в ящике письменного стола - все равно что держать там собственный смертный приговор с непроставленной датой. На удивление мужественная женщина.

 

                               

                               Ольга Фрейденберг (справа), рис. Л. О. Пастернака, 1903

                                                                              * * *

 

  (Из записок 1946-1948 годов)

Время не состоит из отрезков. Его поток соединяет и переливает прошедшее с будущим, которых на самом деле нет.
Новый учебный год начался собранием всех преподавателей, которых поучал и напутствовал ректор. Такие собрания проходили "в строго обязательном порядке", посредством грозных приказов, почти кулаков. Всех переписывали, проверяли, докладывали списки ректору. Я впервые пошла на такой "акт". Ждали напутствий и жаждали: в августе вышло знаменитое по открытому полицейскому цинизму "постановление ЦК о Звезде и Ленинграде". Оно вышло перед приходом ко мне Б., который был, помню, поражен тем, что мы показали на весь мир, что искусство создается у нас по прямой указке регулирующего органа.
Уже внизу висели распоряжения не пропускать в зал в верхнем платье и "головных уборах": ответственность ректор возлагал на... пожарную охрану.
Меня не пропускали. Я была в костюме и летней широкой шляпе. Снять шляпку я соглашалась только вместе с юбкой. Охранник убежденно мне сказал: "Все равно ректор снимет с вас шляпу, вам же хуже будет — стыдно".
Зал был полон блестящей гарцующей публики. Это было время оглядки на "культуру", на заграницу; от нас требовали, чтоб мы не смели быть плохо одетыми. Горели огни, было торжественно и "грозно". Перепуганные ученые женщины сидели без шляп. Стояла густая "атмосфера" тщеславия. Я сохранила рядом с собой место для Тронского, но он молча улыбнулся и занял место подальше от меня. Я очутилась с Иоффе.
Каково же было наше изумление и разочарование, когда появился ректор, борец за галстуки и манжеты, в русской рубахе под пиджаком, с "расхристанным" воротом. Это символизировало перемену политического курса и поворот идеологии в сторону "великого русского народа", прочь от "низкопоклонства" перед Западом.
Первое, что сказал ректор, это о ремонте университетского коридора. Затем он пригрозил профессорам, чтоб они помнили это и не пачкали коридора.
— Не писать у стен! — пояснила я соседям, и они согласились со мной.
Затем пошли вещи более существенные. Ректор заговорил о постановлении ЦК, о дипломатической войне, о противопоставлении двух миров, заграницы и СССР. У него была такая фраза: "К сожалению, многие из советских людей увидели заграницу. Это заставило их ослепиться показной культурой. Мы теперь должны разоблачить этих людей и их неправильные взгляды. Нужен величайший отбор людей, тщательная осторожность в отношении всего, что идет в печать".
Я думала: "Господи, да какой же это позор! И не стыдно публично говорить! Ректору перед профессурой!"
Вечер оказался мучительный. Десятки киноаппаратов стали ослеплять нас невыносимо ярким светом. Образовалась духота, от которой становилось дурно.
Я боялась потерять сознание. Комната была затемнена и наглухо закрыта "по приказу". Пот лился ручьем, билось сердце и стучало. Это снимали ректора.
Но не так ли мы все были заперты, и задыхались, и невыносимый, никому не нужный световой меч резал нам глаза, чтоб запечатлевать величие фигляров и палачей?
Итак, какое бедствие у державы: некоторые граждане, посланные самим государством грабить чужие земли, пробрались за границу! Какая катастрофа! Кто-то вырвался из Союза и увидел, как живут люди за тюремной стеной.
Сталин лопался. Было ясно, что тех, кто увидел заграницу, начнут преследовать, изолировать, держать вдали от незараженных советских граждан. Так и пошло. Их мучили, ссылали, не принимали на работу. Дезинфекция пошла, однако, и другим путем. Начали бить по голове. Было объявлено самым грозным образом, что заграница есть зло, а мы — добро. Постановление ЦК в беззастенчивой форме напоминало писакам, что они — агенты тайной полиции, которые обязаны слушаться начальства и создавать "высокохудожественные произведения", иначе им дадут подзатыльник.

* * *

Одновременно было строжайшим образом велено находиться в бодром состоянии.
Возродились публичные поруганья. Первой жертвой стал Эйхенбаум. Его начали травить. Не было собрания, не было статьи, где бы не бесчестили старика, только что потерявшего единственного сына на фронте. Он держался превосходно, с достоинством, и за это его били еще больней. Но он ни разу не унизился, говорил в тактичной форме то, что думал — мягко, умно, с улыбкой, но твердо. Передавали его ученики, что человек он, по существу, нехороший; он всю жизнь не впускал Спиридонова в академическую среду, позже — на кафедру. Но он любил и понимал мысль, был европейцем, замечательно говорил — очень просто, тонко, глубоко культурно. Он был ученый и профессор.
Во время травли он внезапно лишился жены, с которой был очень близок. Он несколько дней не выходил. Но когда вышел — никто не заметил бы в нем никаких перемен /.../.
Не знаю, было ли когда-нибудь в истории что-либо подобное! Такое официальное государственное признание, что все люди — идиоты, слепцы, "уклонисты". Если Сталин, угрюмо молчавший, изрекал неумное и обыденное, с плоской и хитрой мыслью, слово его "изучали". У Сталина хватило нескромности заставить "изучать" всех служащих и рабочих свои старые газетные статьи. Наконец, биография Сталина (и для рифмы Ленина) сделалась предметом университетского и общевузовского образования. Ее преподавали, ее сдавали на экзаменах. Чего же еще позорней! У диких народов, там известно: только шаманы владеют истиной. У нас ни Академии, ни Университеты истиной не владеют. Один Сталин.

 

                          

 

* * *

Ни один человек не мог считаться ни умным, ни талантливым, ни благородным. Я хочу сказать: ни один имярек. Если побеждал футболист, шахматист (кстати: исчез что-то Ботвинник, и его имя больше не фигурирует), музыкант, то это был не он, а сила Сталина, стоящий за ним "народ", чьим он был лишь орудием. Все победы, все успехи, все достижения на войне и в труде шли в карман Сталина. Это отражалось в языке. Появился стоячий эпитет "сталинский". Он прилагался ко всему положительному, к людям, событиям, временам года, вещам, местностям. Слово "хорошо" исчезло, потому что его, как понятия, не стало. Говорили: "неплохо", "не плохо". В языке сказывалось подхалимство и взнуздыванье, вздуванье понятий о чинах: "верховное главнокомандованье" или "академик профессор такой-то". Опошлялись высокие и сильные значенья слов: "неугасимое пламя соцсоревнования"... Слова, как "родной", "любимый", "друг", "отец", "учитель", прилагаемые ежеминутно к Сталину, стерлись и стали почти юмористическими (или "мудрый"). Таковы были значенья слов "подъем", "воодушевленье", "энтузиазм", рыночные сталинские слова ("собрание с большим подъемом приняло обращение к товарищу Сталину" и другие клише). Язык стал содержать куски общих мест, полицейский эпический язык. Одинаковые мысли, одинаковые стоячие выражения никогда не грешили ошибками. Только письменные слова неизменно становились "грубейшей ошибкой". Культура языка была низкой. Опошлились высокие смыслы. Масса безграмотной пошлости ("психует", "ни в какую", "на большой палец", "она переживает" и тысячи блатных слов из воровского арго) вошла в язык наряду с газетным напыщенным стилем, невыносимо фальшивым. В научной литературе преследовались иностранные термины, а газета орудовала такими словами, смысла которых не понимала и я. А ударения! Гремели о великом русском языке, а Сталин говорил по радио "кОлос на глиняных ногах" (вм. колосс!). Эти нюрнбергские молодчики из Москвы заперли страну и хлеба не дали права кушать. Они назвали себя "министрами"! Косыгин, председатель этих министров, выступая по радио, начал: "По призыву великого вождя..." А дикторы произносили "Гете" (Гиоте), Кони, Мусорогский, Рёне, Шаляпинов. Французские имена получали ударение на предпоследнем слоге, немецкие — на последнем (последнее ударение было стихийно принято всей Россией и уже вошло в употребление).
Однако, если конкретный человек не мог быть ни умным, ни талантливым, — эти качества принадлежали одному Сталину, — то абстрактный "советский" человек не смел описываться ординарно. Несмотря на вопли о реализме, реализм карался ссылкой. Единственный жанр, который культивировался, была схематическая утопия. Все персонажи имели свои утопические маски: суровые, честные, мужественные борцы; гордые, целеустремленные, героические девушки; низкие, гнусные шпионы и предатели. Малейшая правдивость клеймилась как "клевета". Русский народ изображался колхозным Ильей Муромцем.
В зиму 1947 года все эти черты сгустились до невозможности. Если когда-то мы еще старались в чем-то разобраться, что-то понять, "осознать свои ошибки", если верили в какой-то курс и в какую-то новую методологию, то теперь мы знали, что сегодня "нужно" так, а завтра — "этак", и уже старались догадаться, что стоит за кулисами новой травли, заметка ли какая в заграничной прессе, ссора ли Сталина с кем-то.
Был создан специальный журнал для травли отдельного человека — "Культура и жизнь". Но "установщики" выявляли друг друга. Так "Культура и жизнь" изъяла у Пушкина "сцену под Кромами" (в "Борисе Годунове"), так как там бродяги приветствуют интервента. Вдруг "Правда" молнией испепелила "Культуру". Оказалось, не бродяги это, а великий русский народ, а Лжедимитрий... но я не берусь следовать за критикой в таких схоластических тонкостях. Итак, "Культура" была изобличена в "грубейшей ошибке". Даже партийцы из ЦК неизменно попадали в "уклон".
Затем организовали Академию общественных знаний, специальное гестапо по науке. В самом деле, а кто же будет устраивать слежку и душить произносящих лекции? Ведь цензура только для печати, а печатают как раз иные вещи.
И вот, предметом занятий "отделов" и "секций" этой Академии оказалась не сама наука, не сама специальность, а преподавание специальности, занятия наукой кафедрами вузов. По крайней мере, в деканат пришла циркулярная бумага со штампом Академии о сведениях по кафедре классической филологии: кто читает на кафедре, что читают, как читают, где печатаются, с точным указанием органа, года, тома, страницы.

  (продолжение здесь http://pergam-club.ru/book/6306 )

                                                                     * * *

ЗРИМЫЕ ОБРАЗЫ

http://a.imageshack.us/img833/1048/ofreidenberg1903.jpg
http://a.imageshack.us/img833/7511/staline.jpg
http://a.imageshack.us/img833/6285/goya.png
http://a.imageshack.us/img833/4465/tiraniya.jpg
http://a.imageshack.us/img833/7942/danteshell.jpg
http://a.imageshack.us/img833/4400/chelovek.jpg

Информация о произведении
Полное название: 
Будет ли московский Нюрнберг?
Дата создания: 
1946-1948
История создания: 

Фрагменты автобиографических записок "Пробег жизни"