Несчастный двадцатый век (окончание)

Мы вправе спросить: отчего в наше время даже самые радостные события жизни обретают зловещий оттенок? почему они тут же высвобождают самые мрачные силы и почему вздымаются на горизонте в виде угрожающих и неразрешимых проблем? Миновало полвека с тех пор, как был повержен фашистский рейх, и западный мир не только сумел стать на ноги, но оказался способен к политическому, материальному и в каком-то смысле даже к духовному обновлению или, во всяком случае, к достижению определенного духовного консенсуса. Теперь, когда сорокалетняя борьба, казалось бы, уже дала плоды, когда уже рухнула и вторая тоталитарная держава, в мире возобладали чувства разочарования, поражения и всеобщей беспомощности. Европа словно бы погрузилась в состояние дурного похмелья, как будто, очнувшись безрадостным утром, она обнаружила вдруг, что вместо двух возможных миров оказалась в одном реальном - в мире экономизма, капитализма, в победившем, но безальтерпативном, лишенном трансцендентного измерении безыдейном мире, из которого нет больше выхода в землю проклятую или обетованную - уж кому как нравится. Как будто вместе с материальной реальностью тоталитарной империи поражение потерпела и некая идея, хотя одно и другое - Империя и Идея - никогда не бывали тождественны. Империя была настоящей Империей, а Идея - всего лишь букетиком бумажных роз на воротах к концлагеря. И все же с этим глухим, беззвучным крушением (иногда его называют «бархатной революцией») как будто что-то разрушилось в людях, но трудно сказать, что именно: то ли этос сопротивления, который был стержнем определенного образа жизни, то ли некая разновидность надежды, которая, может быть, никогда не
была настоящей, но, несомненно, тоже служила каким-то стержнем. И вот, победители, мы стоим теперь опустошенные, усталые и разочарованные.
Или это не так и я ошибаюсь? Быть может, мы вновь оказались жертвами оптического обмана, манипуляции, и никакого триумфа не было? Не исключено, что мы избежали огромной, нависшей над всеми нами угрозы, но возможно и другое - что мы оказались свидетелями случайного сбоя мировой динамики, той мировой динамики, которая до сих пор внушала нам, что мы пребываем в состоянии борьбы. И все, что произошло - вследствие минутного нарушения этой динамики, - лишь позволило нам н опьянении нашей победой вдруг разглядеть, что все мы живем во власти более общего конформизма, объемлющего как тоталитаризм, так и демократию, как общественную, так и частную жизнь, который - говорить об этом стало уже общим местом - делает для нас приемлемым и переносимым отчуждающее господство массмедиа и масскультуры. Не это ли нарушение динамики позвочило нам вдруг расслышать оглушительный рев мирового потока, затягивающего всех нас в свою стремнину, грохот никем не управляемого мотора, который уже давным-давно тянет нас за собой, диктуя всем ритм, которому можно следовать или не следовать, но невозможно противопоставить ему собственный ритм движения, невозможно освободиться, быть независимым от него, двигаться заткнув уши?
Не знаю. Я - писатель и не располагаю всей полнотой информации, более того, считаю излишней и ту, которой располагаю. Не знаю, соответствует ли реальности такое представление о тотальности мира или оно продиктовано лишь моим музыкальным слухом. Однако в любом случае время ставит перед нами вопрос: за что нам дальше бороться, если только наше воображение не поглощено несомненно важной, но не слишком-то яркой идеей беспрерывного роста национального достояния? Впрочем, не надо думать, что такие бесцветные факты, как различие в размерах национального достояния, не могут послужить достаточно, даже более чем достаточно веской причиной для противопоставления друг другу народов, стран и континентов и возникновения в будущем на основе этого материального противостояния завораживающе привлекательных идеологий.
Таким образом, я хотел бы сказать: давайте прислушиваться к шуму мотора и учиться отличать этот шум от едва уже различимых космических ритмов вселенной, в которой, похоже, и вопль о трагедиях человеческих, и возгласы радости тонут, не вызывая эха. История не окончена, напротив, если смотреть на ее тенденции, она по-прежнему и во все большей степени поглощает человека, изолирует его от естественной для него сферы, от универсального поля судьбы, поля падений и возвышений, приобщая его к процессу ежечасного и ежеминутного забывания, к состоянию абсолютной амнезии, к полному растворению в тотальности так называемой истории н историческом потоке времени. Для этого в ее распоряжении - лживая и толкающая ко лжи мораль, а также все средства тоталитарной техники промывки мозгов. Нет ничего проще, чем осудить и отвергнуть нашу эпоху, изобилующую апокалиптическими событиями, гораздо труднее жить в ней, более того, смелым усилием духа принять ее, вынести ей приговор: да, это наша наша эпоха, в ней отражается наша жизнь. Между тем я считаю, что, что данный момент, наше настоящее - в котором, как всегда в настоящем, сконцентрирована эпоха - требует от нас сделать именно такой выбор. До сих пор мы видим лишь родовые муки этой эпохи; наш век, больной век бьется в стенах своей камеры, не в силах с собой совладать: принять ли или отбросить свое бытие, форму своего существования, собственное сознание, и в этих мучениях испытывает то горячечные пароксизмы насилии, то парализующее чувство вины, то отчаянный протест, то депрессивное состояние беспомощности. Он не имеет ясного представления о собственном бытии, не имеет целей и задач своей жизни, утратил радость творчества, воззвышенность печали, плодотворность, иными словами - счастье.
Все наши рассуждения в конце концов приводят нас к этому слову, а раз так, то поставим вопрос, не надеясь, конечно, получить на него удовлетворяющий нас ответ: почему так случилось, что мы потеряли моральное право на счастье, или почему мы считаем, что потеряли его? Ибо в конечном счете это и есть основное послание нашего века, как на него, этот век, ни смотреть. По-видимому, дело обстоит не совсем так, как полагал в свое время Адорно, сказавший, что после Освенцима поэзия невозможна. Во всяком случае очевидно, что после Освенцима невозможно невозможно счастье. И вовсе не в силу какого-то отвлеченного нравственного запрета, на уровне подсознания внушающего нам, что из-за Освенцима отныне мы вечно должны только каяться. Напротив, мы видим, что формальные траурные мероприятия, машинально повторяющиеся из года в год публичные церемонии служат скорее институциализированному забыванию, чем очистительной памяти. Мы просто видим и чувствуем это несчастье, причем не только на уровне высокого разума или морали - здесь иного и быть не может, - но ощущаем его в человеческой массе, и трудно понять, явилось ли это состояние несчастья результатом Освенцима, или Освенцим стал его следствием.

                     

 

Хорошо понимаю, что пытаюсь найти ответ на вопрос, о котором не очень принято говорить, поскольку счастье и несчастье - проблемы отнюдь не научные. История, социология, экономика - это, конечно, науки. Но ни одна из них не отвечает нам на вопрос о счастье - да, впрочем, его и не ставит. По всей вероятности, мы оказались в той сфере, которую покинула не только наука, но, сдается, уже и поэзия. Однако человечество, помимо истории политики и экономики, имеет право и на историю этики, и во всех известных нам мифах она начинается с сотворения мира. Когда Альбер Камю недвусмысленно заявляет нам: «Счастье - это обязанность», он явно имеет в виду, что радость Богу человек может доставить лишь тем, что будет счастливым. Это мое высказывание, естественно, может быть понято только метафорически, или, если позволено будет сказать, поэтически, а не в конфессиональном смысле, ибо насколько близко мне все божественное, настолько же далеко все конфессиональное. Таким образом, мысль о счастье сродни мысли о творении, и мысль эта подразумевает все что угодно, только не статичный покой, не благостное состояние жующего свою жвачку животного. Напротив, стремление к счастью ввергает человека едва ли не в самую трудную внутреннюю борьбу - за то, чтобы, сообразно самым высоким меркам, примириться с самим собой, чтобы помочь живущему в каждом из нас божеству возвысить до своего уровня нашу бренную личность.
Но для того чтобы было так, человек должен обрести себя, стать личностью, индивидуумом в том радикально экзистенциальном смысле, который принято вкладывать в это слово. Человек рождается вовсе не для того, чтобы, как отбракованная деталь, исчезнуть в истории, а для того, чтобы осознать собственную судьбу, понять, что он смертен, и - теперь вы услышите от меня одно весьма старомодное выражение - спасти свою душу. Понимаемое в высоком смысле, спасение человека лежит вне истории - но не может быть достигнуто в обход исторического опыта, наоборот, только через него, через переживание этого опыта, его освоение и трагическое отождествление с ним. Только знание может возвысить человека над историей, только знание есть единственное добро и единственно достойное спасение от вездесущности тотальной истории, удручающей и лишающей человека всякой надежды. Только в свете этого пережитого знания мы вправе задать вопрос: могут ли быть источником ценностей наши поступки и наши страдания, точнее сказать, можем ли мы придать ценность собственной жизни, или лучше забыть ее, как страдающие амнезией люди, или даже отбросить, как поступают самоубийцы. Ведь тот радикальный дух, который сделает достоянием знания скандал, бесчестие и позор, будет духом освободительным, он возьмется бескомпромиссно и до конца вскрыть рассадник нигилистических сил вовсе не для того, чтобы  уступить им жизненное пространство, а, напротив, чтобы тем самым укрепить собственные витальные силы.
Подходя к концу своего выступления, я ожидаю упрека в том, что вы не услышали от меня конкретных практических предложений. В самом деле, я плохо разбираюсь в политике, в вопросах хозяйства и экономики. Я не знаю, как надо решать вопрос о беженцах, социальные проблемы, как поддержать нуждающиеся страны и заслуживающих поддержки людей, не знаю, как создать новую систему безопасности. Я знаю совершенно твердо одно: цивилизация, четко не сформулировавшая свои ценности или презревшая уже сформулированные ею ценности, ступает на гибельный путь, ведущий к агонии. В таком случае те же ценности подхватя другие уста, но из них они будут звучать уже не как ценности, а как повод для притязания на безраздельную власть, на безраздельное истребление. В наше время многие говорят о феномене «нового варварства»: так не забудем же, что прежде чем варвары заполонили Рим, он сам превратился в варварский. Позвольте еще раз процитировать здесь слова выдающегося богослова Рудольфа Бультманна: «Смысл истории всегда сокрыт в твоем настоящем, но увидеть его ты можешь не через созерцание, а только через принятие ответственных решений».
Да, настоящее - это мы, судьба - тоже мы, и историей тоже будем мы сами. Мы живем своей жизнью, совершаем то, что мы совершаем, и обнаруживаем, как с течением лет мир меняется вокруг нас к лучшему или к худшему. Мы, собравшиеся в этом зале, наверняка стремимся к тому, чтобы мир стал лучше. Но почему получается так, что между нами и нашими поступками вдруг обнаруживается такая дистанция, как будто некая сверхъестественная сила обманом отобрала их у нас и швырнула под жернова беспрерывно работающей мельницы массовых действий, из-под которых бесконечно струится помол истории, питающей нас столь горьким зачастую хлебом? Что есть добро? Что есть зло? Как правильно жить? Из столетнего далека доносится до меня голос великого Чехова: "Не знаю, право слово, не знаю...". И, словно бы отвечая на слова русского художника - эхом ли, или продолжением, - позвольте закончить столь подходящими в данному случаю словами Альберa Камю: «Но я не говорил еще о самом абсурдном из всех персонажей - о творце».