Несчастный двадцатый век (продолжение)

Мне кажется, что в конечном счете речь идет именно об этом, и именно это нам следует обсуждать. Человек нашей эпохи переживает свою судьбу, лишенный историей права быть автономной личностью, а освободившись от тоталитарной истории, словно бы в виде компенсации обезличивает историю. И хотя таким образом он исключает из своей жизни собственный исторический опыт, точнее сказать, вытекающие из него моральные и духовные следствия, он тем не менее претерпевает кардинальные перемены, и бессмысленно было бы отрицать, что перемены эти, вкупе со всеми тяжелыми травмами, являются результатом истории. Подвести под прошлым черту, как этого многие требуют сегодня в Германии и во всем мире, невозможно не потому, что кому-то это не нравится, а по той причине, о которой говорил великий историк Фернан Бродель: поистине важное историческое событие выделяются среди прочих тем, что имеет свое продолжение. А если что-то имеет свое продолжение, то должна быть и предыстория, поэтому я не уверен, правильно ли мы поставили тот вопрос, на который пытаемся ответить в рамках этого цикла лекций, а именно: в чем причина беспрецедентных масштабов насилия и деструктивности, обрушившихся на нас в двадцатом веке? Быть может, вопрос нужно ставить иначе: не являются ли насилие и деструктивность явлениями первичными, которые затем обрели соответствующие формы власти? Ибо если история двадцатого века была бы лишь случайным и единичным вывихом, сбоем, в чем пытаются убедить нас иные наивные или, напротив, недобросовестные глашатаи истины, то давно уже должен был наступить великий катарсис, и человек, автономный и эмансипированный, давно уже предъявил бы права на свою жизнь, свою судьбу, свою личность, узурпированные историей. Лично меня так называемые специфические особенности так называемой истории интересуют лишь во вторую очередь. Для меня эта история специфична только в одном смысле: в том, что это - моя история, это произошло со мной. И главное - о том, что мне довелось пережить, волен судить я сам: волен не понимать того, что со мною произошло, волен использовать все пережитое для ressentiment'a [горечь, разочарование], для нравственного суда над другими или, напротив, для поисков оправдания, - но я также волен понять случившееся, испытать потрясение и в потрясении этом искать освобождения, иными словами, переосуществить свои переживания в опыт, в знание и это знание сделать содержанием своей дальнейшей жизни.
Но пока наше отношение к истории не носит экзистенциального, то есть творческого, характера, мы имеем полное право сомневаться в утверждениях, согласно которым самые мрачные главы истории нашего века, такие, как, например, национал-социализм, не могут вновь повториться. Кто сказал, что не могут? Все то, что мы переживаем сегодня в Европе, да и во всем мире, вся наша цивилизация, образ жизни, наши идеалы, точнее, отсутствие таковых; разрыв между миром личным и социально историческим, миром деятельности, производства, миром «цивилизационной фабрики»; разрыв между "душой" человека и «интересом», частной сферой и условиями, в которых приходится ее защищать, - все это только усиливает шизофреничность ситуации как личности, так и общества; функциональная бессмысленность интеллигентского бытия в сочетании с характерной для интеллигенции нашего времени ненасытной тоской по идеологии, которая не менее разрушительна, чем СПИД и наркотики, - все это, а также другие симптомы нашего века, обделенного фантазией и ущербного духом, свидетельствуют о том, что повторение случившегося возможно. Разве не замечаем мы, что демократия не может или не желает соответствовать той системе ценностей, которую сама же и создала, что нигде не заносят в новые скрижали законы, переступить которые не дозволено никому, что никто и нигде не выдвигает новых идеалов, ради которых стоило бы жить. Никто не устанавливает новых пределов, поэтому демократия и становится столь аморфной, настолько «раздемокрачивается», что в рамки ее вмещается все что угодно и на любые, малейшие признаки кризиса она тут же реагирует массовой истерией и симптомами политического безумия, словно страдающий старческой паранойей больной, уже не способный рационально реагировать на самые элементарные нужды окружающих. Нам внушают, что наше спасение в экономике, что все решения лежат в сфере политики, хотя проблемы нашего мира имеют экономическую природу только отчасти, что же касается политики, то, во всяком случае после крушения последней тоталитарной империи, мир перестал поддаваться интерпретации и описанию просто по той причине, что в политических категориях воцарился хаос. Когда именитый историк вдруг заявляет - тут я снова цитирую уже упомянутое интервью профессора Нольте, - что «нам была бы нужна партия правая, радикальная, но при этом демократическая, то есть приверженная конституции», то политические понятия, во всяком случае в моей голове, теряют всяческий смысл. Я всегда полагал, что можно быть либо правым радикалом, либо демократом. Полагал, что радикально правая партия - равно как и радикально левая - потому-то и радикальная, что стремится узурпировать власть. Конституция, разумеется, может при этом остаться; больше того, практика восточноевропейских стран свидетельствует о том, что в своей конституции тоталитарное государство может даже продекларировать себя демократическим. Как известно, сегодня есть множество партий и мини-партий откровенно экстремистского толка, без тени смущения называющих себя «либеральными» и «республиканскими». Что это, если не циничное пренебрежение и насмешка над политическим здравым смыслом и политическими приличиями? Но, пожалуй, будет достаточно рассмотреть вопрос о моей собственной политической и общественной идентичности, чтобы привести моих слушателей в не меньшее изумление, чем то, в котором я пребываю сам. Я - еврей, но почти не знакомый с еврейской традицией и весьма далекий от еврейского национализма; по убеждениям я чувствую себя консерватором, но в политическом отношении скорее стою на стороне либералов; являюсь сторонником демократии, хотя и не верю в равенство между людьми, мне трудно принять принцип большинства, меня пугает толпа, пугают методы, которыми ее держат в узде, направляют и развлекают, пугает угроза, от нее исходящая, которая во все времена представляет опасность для более высокой идейности меньшинства - того меньшинства, котрое во все времена создавало ценности.
Итак, мы видим, что политические категории потеряли смысл точно так же, как выхолостились на сегодня и разного рода идеологии. В этом веке все занимаются поиском идентичности, что свидетельствует о глубочайшей неуверенности людей; но вместе с тем - и о внешнем принуждении, сгоняющем их в некий загон или, во всяком случае, в красивую клетку, откуда, как дрессированных петухов, людей иногда выпускают на время поединка, когда они могут померяться силами. После того как наш век одно время интерпретировали, противопоставляя чруг другу сперва коммунизм и капитализм, потом обобщенно - тоталитаризм и демократию, «зло» и «добро», теперь истинную движущую силу истории снова открыли в национализме. Нам вновь предлагают пользоваться понятием, утратившим всякий определенный смысл, если только смысл этот не искать в том процессе, в ходе которого слово, имевшее общем-то позитивное значение, помемяло его на абсолютно противоположное. Когда-то национальное чувство подвигало народы на революции, создавало национальные государства, вдохновляло художников и поэтов, то есть было идеей созидательной. Что оно являет собою сегодня, мы знаем; но в конце концов никто не рождается националистом, в худшем случае человек рождается с эгоистическими и деструктивными наклонностями, которые при общении с внешним миром приводят к фрустрации, - и перед нами уже готовый националист. Он не похож на Лайоша Кошута, Алессандро Мандзони или Джорджа Вашингтона, скорее он похож на Адольфа Гитлера. И точно так же как движения неонацистов становятся простым повторением, попытками каким-то образом еще раз осмыслить неосмысленное прошлое, в которых даже случайно вы не найдете ни единой творческой мысли, ни одного позитивного элемента, точно так же и национализм в наши дни есть не что иное, как один из ликов деструктивности - не менее отвратительных, чем лики разного рода фундаментализмов или идеологий, направленных на спасение мира.

 

Реальность и факт, что в двадцатом веке разоблачилось все, хотя бы на миг все обнаружило свое истинное лицо, все стало правдивее. Солдат стал профессиональным убийцей, политика - уголовщиной, капитал - крупным предприятием по уничтожению человека, оснащенным печами для сжиганию трупов, законность - правилами грязной игры, мировая свобода - тюрьмой народов, антисемитизм - Освенцимом, национальное чувство - геноцидом. Чего бы мы ни коснулись, во всем просвечивает истинное намерение, все идеи двадцатого века пропитаны кровью грубой реальности: деструктивностью и насилием. Ситуация, по-видимому, именно такова, как ее сформулировал Франц Кафка, прозревший душу эпохи как никто глубоко: на нашу долю осталось довершить негативное; все позитивное нам уже дано.
Эта короткая фраза открывает необозримую перспективу, возвращая нас к временам творения, к мифическим истокам человеческой судьбы. Но почему бы нам не интерпретировать эти слова применительно к истории? Завершилась определенная эпоха, и, наверное, уже никогда не вернется определенный тип человеческого поведения, как не может вернуться определенный возраст, молодость человека. Что это было за поведение? Удивление от чуда творения, благоговейное изумление перед фактом, что бренная материя - человеческое тело - живет, обладает душой; ушло в прошлое удивление всему сущему, а вместе с ним и уважение к жизни, святость, радость, любовь. Убийство, пришедшее на смену прежней эпохе, пришедшее не как распространенный дурной обычай, не как отклонение, не как "эксцесс", а как форма жизни, как «естественное», усвоенное и регулярно практикуемое отношение к жизни и другому живому существу; убийство как мировоззрение, как поведенческая установка, таким образом, стало несомненным радикальным изменением, симптомом старения или неизлечимой болезни - трудно сказать. На это можно возразить, что истребление себе подобных - изобретение отнюдь не новое; однако продолжающееся постоянно, из года в год, из десятилетия в десятилетие систематическое и превращающееся, следовательно, в систему истребление людей - с существующей параллельно так называемой нормальной, обыденной жизнью, с воспитанием детей, прогулками влюбленных, приемом больных врачами, мечтами о карьере и прочими повседневными устремлениями, меланхолическим созерцанием луны, приумножением состояния, успехами, неудачами и т.д. и т.п.: все это, наряду с привыканием, с привычкой к страху, с покорностью и даже скукой - и есть новое, если не сказать новейшнее изобретение. Дело в том - и в этом есть новизна эпохи, - что все это было принято. Сегодня уже доказано что истребление как новая форма бытия - форма вполне приемлемая и возможная, то есть пригодная для институациализации. Не исключено, что предназначение человека заключается в истреблении Земли и земной жизни. И, возможно, он поступил, как Сизиф: увернулся на время от собственного призвания и задачи, выскользнул из объятий смерти, дабы полюбоваться тем, что ему предстоит уничтожить, - жизнью. С такой точки зрения этой заминке мы обязаны всеми высшими формами и высшими мыслями, которые были созданы; искусство, философия, религии - суть продукты той нерешительности, которую испытал человек прежде чем приступить к своей непосредственной задаче - к уничтожению всего сущего; эта нерешительность и есть источник неизбывной печали и ностальгии всех поистине великих умов.
Пожалуй, мир еще никогда так не нуждался в остановке, в такой - понимаемой в духовном смысле - активной передышке, как теперь. Остановиться, чтобы оценить собственную ситуацию, переосмыслить ценности, если человек еще вообще признает жизнь как ценность; в самом деле, не это ли главный вопрос, который мы должны задать самим себе? Убежден, что причина обесценивания жизни, неудержимого, подрывающего всю нашу эпоху экзистенциального падения заключается в глубочайшем отчаянии, корни которого кроются в уклонении человека от сломивших его исторических переживаний и вытекающего их них очистительного знания. Возникает ощущение, что человек продолжает жить на земле уже не своей судьбой и потому утратил выстраданное право повторить вслед за царем Эдипом: «Несмотря на все невзгоды, преклонный возраст и величие души заставляют меня сказать, что все хорошо...», или отнести на свой счет сказанное в Писании: «и умер Иов в старости, насыщенный днями». Напротив, человек современной эпохи, обрушивший на других и себя жуткие и бессмысленные страдания и боль, полагает, что единственную и неоспоримую ценность он может найти в жизни, лишенной страдания. Но ведь жизнь без страдания лишена реального измерения, поэтому вслед за Германом Брохом мы можем задать вопрос: «А есть ли еще реальность в этой исковерканной жизни? И осталась ли еще жизнь в этой гипертрофированной реальности?» Таким образом, точно так же, как радость (о счастье нечего и говорить), страдание принимает в нашу эпоху самые искаженные и самые бесплодные формы, будучи изгнано в места массовых казней, в лагеря, в кабинеты следователей тайной полиции, а в более благополучных обществах - на целлулоидную пленку садомазохистских порнофильмов. А ведь совсем недавно страдание, переживание отпущенной человеку судьбы считалось источником самого глубокою знания, без которого немыслимо творчество, немыслимо никакое человеческое свершение.
Невольно приходят на ум исторические параллели. Примеры эпох, которые обрушили на человека не только тяжкие испытания, но, похоже, оставили в нем, помимо воспоминания о страданиях, и некое делающее его богаче ощущение зрелости. Причем эти ценности даны были не просто в переживании, но порождали еще и этические последствия, некий опыт, питавший затем творческую фантазию, жажду деятельности и силу воли. К примеру, наполеоновская эпоха, вверх дном перевернувшая всю Европу, во многом уже несла в себе признаки современной мировой войны: боевые действия, равно как и дефицит товаров, и голод, причиной которых была континентальная блокада, распространялись в это время все гражданское население оккупированных территорий; лишались власти целые династии, рушились общественные системы и возникали новые, города превращались в руины, по дорогам Европы гнали колонны военнопленных, а под Москвой замерзла целая армия. И все же из э того хаотического мирового переживания возникла грандиозная духовная и материальная культура девятнадцатого столетия, которая и легла в основу трагического образа человека Нового времени, того космического ощущения, которое отразилось в незабываемом образе смертельно раненного князя Болконского, устремившего взгляд в небесную высь. Недавно, будучи в Амстердаме, в одном из залов Рийксмузеума я неожиданно очутился перед рембрандтовским полотном «Компания капитана Кока», более известным под названием «Ночной дозор». Эти лица, выглядывающие из темноты, на которых так и сияют радостная отвага и вызывающая любознательность покорителей мира, этот отчаянно дерзкий отряд, готовый вот-вот осветить своими фонарями все неведомые закутки чернеющего перед ними мрака, в один миг объяснили мне, до чего же дошел и что потерял человек Европы.

 

  (окончание здесь http://pergam-club.ru/book/6092 )