Про падение пропадом

Средняя оценка: 6.3 (4 votes)
Полное имя автора: 
Бакин Дмитрий

1

3а трое суток эшелон прошел тысячу во­семьсот километров.

 

Все были пьяны в стельку за исклю­чением машиниста, но они его не видели. Во время долгих стоянок на запасных путях, перед большими городами, когда эшелон пропускал скорые и пассажирские поезда, они выходили из един­ственного плацкартного вагона —чаще всего ночью — и бродили между низкими, стальными платформами, на которых стояли уборочные машины, между высо­кими, товарными составами и цистернами с бензином, нефтью, битумом и природным газом; пытались про­дать местным тушенку, колбасу, сгущенное молоко или обменять на самогон; курили и разговаривали, понемногу трезвея на ветру; смотрели на железнодо­рожных рабочих, которые медленно двигались вдоль составов в ярких оранжевых комбинезонах, проверяя и смазывая буксы.

 

Никто не знал, а кто знал, давно забыл, как в ваго­не оказался черный кот—они держались с ним очень вежливо, потому что это был черный кот —и тот, кто кормил его, отдавая лучшие куски, проникался убеж­дением, что никогда не слетит под откос, не будет ис­калечен в драке, не будет одурачен женщиной — а тот, кто не кормил, ел, избегая смотреть коту в глаза. Кот переходил из одного плацкартного отделения в другое и черным шаром катался в ногах, а когда темнело, за­прыгивал на столик, выгнув спину, пробирался между пустыми бутылками ближе к окну и сидел там ночами напролет — на него косо падал свет городов и зажигал в глазах хищный, желтый огонь, а потом, когда города и станции оказывались позади, он неподвижно сидел, погруженный во мрак ночных лесов и полей.

 

Каждый вечер, задевая торцы полок, по вагону бро­дил пьяный проводник и беспрерывно бормотал: «Све­та не будет. Света не будет. Не будет».

 

Сперва они говорили, что проводник —продолже­ние несчастий, проводник, как глава государства, а по­том перестали обращать на него внимание. А провод­ник нередко говорил: «Вот я,— говорил он — Сорок пять суток — свинья, сорок пять суток — король».

 

Утром они просыпались — грязные, небритые, опух­шие—шевелили пересохшими губами, силясь выгово­рить проклятие, воспаленными глазами смотрели друг на друга и говорили — разбуди вот этого — не в состоянии позволить кому-то прятаться во сне от пропахшего та­баком и потом вагона, от реального, чертовски медлен­ного течения времени дольше, чем прятались они сами.

 

Первым всегда просыпался Шадрин—один из не­многих, кто умывался,— крупный, смуглый мужчина сорока трех лет, угрюмый и неразговорчивый, точно полковник, положивший костьми весь полк —в ярости его взгляд затыкал рты лучше, чем деревянный кляп. Его не любили —слишком много в нем было от боль­шого, сильного быка, который в молчаливом бешенст­ве крутит головой и косит глаза в поисках того, кому предначертано его убить,— сторонились и поливали за глаза, как поливают Иисуса Христа; его сторонился черный кот, кошачьим чутьем угадывая в нем прой­денный этап.

 

Шадрин никого не будил, умывался, шел в тамбур, разжигал паяльную лампу, ставил ее под ржавый, кол­ченогий таганок и варил себе экстракт куриного буль­она, с таким расчетом, чтобы хватило на обед и ужин — в эшелоне он один, за исключением черного кота, ел три раза в день. Потом он передавал таганок и паяль­ную лампу тем, кто делил с ним плацкартное отделе­ние — Брагину, Жигану или Баталову.

 

Паяльная лампа была одна на всех, и последние за­втракали вечером.

На пятые сутки, когда они почти миновали Урал — высокие, серые сопки, пологие горы, застывшие под мохнатым шорохом вечнозеленых пихтовых лесов, красные каньоны, длинные, темные туннели, малень­кие, белые домики на пологих склонах, настолько хрупкие и незащищенные, что казалось их напрочь сметет звук человеческого голоса —у Шадрина откры­лось гнездо старой язвы.

 

Он тяжело ворочался на верхней полке, задыхаясь в плотном сигаретном дыму, точно привязанный к вертелю над костром, потом встал, ни слова не говоря, запихнул в рюкзак одеяло, несколько банок сгущенно­го молока, остатки сливочного масла, ложку, флягу с водой, спички и, дождавшись остановки, вышел из ва­гона—те, кто помогал пьяному проводнику наполнять резервуар для воды, видели, как он, согнувшись, угрю­мо сжав бледные губы, залез на одну из стальных платформ и сел в свою машину.

 

Эшелон будет идти еще трое суток, часто останав­ливаясь на запасных путях, и все это время Шадрин проведет в машине, лежа на жестком сиденье под топким, дырявым одеялом — смотреть на осенние леса, сквозь мутное стекло, залитое дождем,— коченеть от холода по ночам, когда сожжет весь бензин, а потом почувствует, что холод притупляет боли в желудке и вспомнит:

 

Мальчишкой лежал за песчаным карьером, с пере­ломанными ногами, на холодной, твердой земле и к нему привели толстую акушерку и шофера полуторки, они подняли его и понесли на дорогу, а шофер спро­сил — слышь, толстуха, почему он не кричит,— а аку­шерка сказала — потому что холодно — его кое-как поса­дили в полуторку и отвезли в больницу — он по-преж­нему ничего не чувствовал и только в перевязочной, когда забинтованные от щиколоток до бедер ноги при­нялись обмазывать теплым мокрым гипсом, он захо­тел выть и захотел оказаться далеко в снегу.

 

И тогда, согнувшись на сиденье, Шадрин будет ждать ночного холода, который прекратит набеги боли — засыпать, просыпаться, лежать.

 

Говорила вон та, старая карга — кто знает, как ее звали — говорила невнятно и тихо, точно воробей шелестел крыльями, морщила изжеванную мочалку лица —я принимала у нее роды — слушай меня, щенок — она валя­лась в доме старого профессора, в комнате с четырехметровыми потолками и старинной, резной мебелью, на высокой, роскошной кровати, металась у меня под руками мокрая и скользкая от пота, как лягушка, и всю ночь никак не могла, не могла, а под утро начала так орать, что с потолка осыпалась штукатурка, а в со­седней комнате со стен падали старинные картины, и звенел хрусталь, потом начала ругаться —я ей сказала — не смей ругаться, сучка, он будет у тебя счастливчи­ком — а она, обливаясь потом и ругаясь на чем свет сто­ит, заорала—еще бы! —и заорала — вытри мне сопли —в полдень она родила — ты выглядел так, точно тебя сняли со штыков—весь в крови, а под мышками и между ног было живое мясо — я держала тебя за левую ногу, а ты молча висел вниз головой — шлепала по те­бе и не могла понять: жив ты или мертв. Потом, когда ты ожил и первый раз заснул на белом свете, мы слу­шали профессора, который под крики родов составил твой звездный гороскоп — и свет несуществующей звезды обещал наделить тебя могучим, ясным умом, оградить от войн, болезней и тюрем, обещал указать безопасный путь, легкую, беззаботную жизнь, краси­вых женщин, рожденных под знаками Стрельца, Девы, Овна, Весов и красивых здоровых детей. В то время я неплохо знала гороскопы и знала, что гороскоп, со­ставленный профессором,—ложь от начала до конца — должно быть, он хотел заронить несуществующий го­роскоп в твою несуществующую память — как руководст­во к действию — а твой настоящий звездный гороскоп не предвещал ничего хорошего — что же касается твоего дре­весного гороскопа, то в разделе о болезнях сказано следую­щее—тот, кто родится в рубашке — умрет при родах.

 

По утрам, съедая полбанки сгущенного молока и маленький кусок сливочного масла, Шадрин будет ис­кать способ избавиться от голодных приступов — кусать губы, выкручивать пальцы на руках, колоть себя ножом — ложиться на спину и смотреть вверх.

 

В прошлом упрямый, злой, твердолобый — дед— тридцати шести лет от роду — вернулся с войны луна­тиком, или как там еще можно назвать человека нор­мального днем и ненормального ночью —был тих и скромен, как свет, умолкал там, где висели иконы — а ночью — не просыпаясь — бесшумно вставал, движимый темнотой, выходил в сад, выжигал сухую траву под орехом, копал землю, потом ложился на выжжен­ную траву лицом вниз, скорчившись точно от колик в животе и говорил: «Ладно. Что я должен делать?» По­том он возвращался в дом, и волосы его пахли дымом, а руки свежей землей. Ему рассказали, что он вытво­ряет по ночам — сначала он ничего не понял, а когда понял, не захотел об этом говорить, но ему пригрози­ли психичкой — он долго курил, а потом, голосом чуж­дым боли и ярости, сказал: «У них просто не было времени захватить меня с собой — они бежали все дальше и дальше —пули освещали им дорогу—а я корчился на дне воронки с развороченным брюхом — запихивал горячие кишки обратно, матерился, рычал от боли и ярости, потому что знал — они не вернутся за мной — кусал губы, выкручивал пальцы на руках, колол себя ножом — рычал и матерился, потому что думал —жив до тех пор, пока сопротивляешься. Про­шло много времени, прежде чем я понял, что убит — и тогда я смирился и понял, как глуп и как мелок, и тогда я поверил в бога и сказал ему: «Ладно. Что я должен делать?» Ярость и боль унес ветер, а часом по­зже они вернулись за мной. На улице залаяла собака — кто-то пришел. А бабка сказала: «Хорошо. А где ты бу­дешь лежать по ночам, когда выпадет снег и исчезнет трава?» На мгновение лицо деда стало упрямым и злым, как до войны и до того, как он лежал в воронке и они вернулись за ним, а потом он внятно сказал: «Там же».

 

Дождь кончится перед Барнаулом.

 

Эшелон прибудет на место в двенадцать часов ночи на восьмые сугки, и Шадрин в ожидании утра, молча сопротивляясь голодным болям, пролежит под старым одеялом еще семь часов, глядя через грязное стекло на тусклые станционные фонари и высокую темную арку разгрузочного крана, думая о том, что весь путь про­делан зря.

 

Утром начнут разгружать машины и закончат толь­ко вечером. Распределят по деревням. Шадрин приго­нит машину на стоянку и переночует со всеми лишь одну ночь. На следующий день его отвезут в районную больницу, где он пробудет два дня —возьмут анализ крови, анализ мочи, бактериологический анализ, ка­кой берут у работников пищеблока — флюорографию— анализ желудочного сока, а потом его отвезут в Барна­ул — проверят паспорт, командировочное предписание и историю болезни—анализ крови, анализ мочи, бак­териологический анализ, флюорографию, анализ же­лудочного сока — но для перестраховки возьмут все анализы заново — будут делать уколы, ласково смот­реть, подавать таблетки с руки, как собаке, кормить молочным супом, сырыми яйцами, молочной кашей, готовить к операции, оберегать сон.

 

Через пять дней его разденут, положат на тележку, накроют чистой белой простыней и повезут в операци­онную, большую и ярко освещенную, как банкетный зал, переложат на операционный стол, дадут общий наркоз, разрежут, посмотрят, зашьют и повезут обрат­но в палату. Ему ничего не скажут, а он скажет — мо­жете говорить мне наплевать — тогда ему скажут — не пить, не курить, не есть острого, при язве нельзя, и потому подобное —а он вспомнит деда на выжженной траве под орехом и скажет —дело не в этом. Он пролежит в больнице еще три недели, боль оставит его, и он бу­дет чувствовать себя, как сорок лет назад, когда все, кого он знал, были живы. Ему закажут билет на само­лет. Перед отъездом он попросит у медсестры — той самой, которая два дня назад предлагала ему себя — ка­рандаш и лист бумаги, она принесет, а он сядет около тумбочки и сначала нарисует нечто похожее на рыбу с хвостом, но без плавников, потом нарисует глаза на выкате и длинные усы, а потом большие, растопырен­ные клешни.

2

Вечером того дня, когда Шадрин ушел в машину, у них кончилась водка. Они ходили к проводнику, но проводник сказал — нет, у меня нет. Тем не менее, ут­ром, шатаясь по вагону с мешком и собирая пустые бутылки, он был вдребезги пьян.

 

Некоторое время они бесцельно слонялись по ваго­ну с иссушенными мозгами и желудками — говорили между собой — шершавые языки прилипали к горта­ням, а глаза чесались, как после долгого, исступленно­го чтения.

 

Потом нашли веник. Выметали из-под полок клоч­ки изорванных газет, огрызки яблок и огурцов, окурки и горелые спички, яичную скорлупу и пепел, осколки стекла, консервные банки, рыбьи скелетики и куриные кости — вымыли все сковородки, миски, кружки, лож­ки, вилки, ножи — окончательно протрезвевшие, пере­ворачивали простыни на постелях, снимали наволочки и пододеяльники, выворачивали наизнанку и наизнанку одевали — испытывая болезненное стремление к чистоте, брились и умывались, чистили одежду и обувь. Потом играли в карты, разговаривали, пили теплую, застоявшуюся воду.

 

Когда эшелон прибыл на место, все спали, за иск­лючением Шадрина, который лежал на сиденье своей машины, под старым, дырявым одеялом и смотрел па станционные фонари и на темную арку разгрузочного крана.

 

Раталов первым выйдет из вагона и, проваливаясь по щиколотку в сухом белом песке, пойдет к неболь­шому озеру, в ста метрах от железнодорожной насыпи.

 

Платформы с машинами подгонят под кран, а ва­гон, в котором они ехали, отцепят. Они соберут свои вещи, вынесут и сложат под бетонным козырьком станционного здания.

 

По распределению Раталов попадет в группу из ше­сти человек, вместе с Жиганом, Шаровым, Брагиным и черным котом.

 

Они пригонят машины в небольшую деревушку в двух километрах от тока.

 

Их поселят в новом доме без отопления. Выдадут по два матраца и по два одеяла.

 

Утром следующего дня Шадрина увезут в больницу.

 

Черный кот уйдет переходить дороги.

 

Им покажут столовую — ветхий, покосившийся дом, пропахший пищевыми отбросами — пригласят войти, они войдут и увидят треугольный осколок зер­кала на стене, пять больших столов, выкрашенных в зеленый цвет и один маленький, пестрые занавески на окнах, загаженные мухами; в углу за маленьким сто­лом они увидят невысокого, беспалого гермафродита с широкими женскими бедрами и седой щетиной на подбородке и тарелку горохового супа перед ним. Рата­лов надолго запомнит его —сидящего за маленьким столом в углу, одинаково ненавидящего и мужчин и женщин, с презрением поедавшего суп ложкой, выгну­той на манер кочерги — запомнит обломок линейки, привязанный тугой резинкой к его запястью, и то, как он вставлял ручку ложки между обломком линейки и беспалой ладонью.

 

Потом они пойдут в магазин, где торгуют пивом из бочек.

 

Пару дней уйдет на оборудование машин. Они забьют щели в бортах кузовов, чтобы не сыпалось зер­но, а тем, кто согласится возить скот на убой, плотни­ки поставят решетки из досок.

 

Потом пойдет дождь. Дождь будет идти в течение не­дели, и путевые листы закроют бездорожьем.

 

На второй день дождя к ним придет невысокая ры­жая женщина с обветренным грубым лицом, в гряз­ных резиновых сапогах и коротком желтом пальтишке и принесет пятилитровую банку с пивом. Она поста­вит банку на подоконник и сиплым голосом скажет: «Нате. Берите».

 

Потом она скинет пальто и сапоги, на­гло сунет маленькие ноги в тапочки Брагина, откроет банку, посмотрит на худого, длинного Раталова, покривит бледные обветренные губы, подмигнет ему подведенным глазом и скажет: «Кирнем, скелет?»

 

Нате-Берите будет приходить к ним каждый день — приносить пиво, орать на них, обзывать малосильны­ми, поливать грязью город, где они жили, бросаться всем, что попадет под руку—они примут ее за сума­сшедшую, но ничего не скажут и не выгонят, потому что ни один нормальный мужчина в дождь не отка­жется от женщины и пива.

 

На четвертый день дождя Раталов, напившись в дым, встретит крупную, невозмутимую женщину с бесстрастным, загорелым лицом, длинными, черными волосами, тихим спокойным голосом и сумрачным взглядом. Он никогда не вспомнит, как они встрети­лись и как он оказался у нее в доме — Жиган скажет ему, что он вышел на улицу по нужде и не вернулся. Рата­лов проснется в маленькой, незнакомой комнате, под сумрачным взглядом невозмутимой черноволосой женщины. За вытянутой, отталкивающей рожей Рата­лова, перебитым носом, гнилыми зубами и скошен­ной челюстью, она сумеет рассмотреть его истинное назначение — творить добро, сумеет рассмотреть де­тскую способносгь верить в сказки, если их достоверно рас­сказать—способность, которую так и не успели вытоп­тать в нем другие женщины. Она накормит его и, уби­рая со стола, коснется грудью его затылка, а рядом будет крутиться ее смуглый семилетний сын, хитрый и злой, как самка.

 

На пятый день дождя Раталов соберет шмотки и перейдет жить к ней.

 

Он проживет у нее два месяца, в течение которых она ни разу ни о чем не попросит. Под ее сумрачным взглядом он починит покосившийся от дождя и ветра забор и выкрасит в синий цвет, не думая о том, что когда-нибудь краску смоет дождь, а забор разнесет ве­тер; одержимый стремлением делать навечно, одержи­мый ненавистью к самоуничтожению и жизни на из­нос и растлению до срока, возомнив себя художником эпохи Возрождения, своим появлением изгонит мира­жи запустения, спилит старую, изъеденную червями грушу и наколет дров на десять зим, поставит новую конуру облезлой собаке, а она бросится на него движе­нием едва уловимым для глаз, на наэлектризованное движение василиска, но ее опрокинет цепь; укрепит готовый рухнуть сарай, на деньги за проданный бен­зин и привезенный соседям уголь купит ребенку кое-какую одежду, набор игр и плюшевых зверей, забьет полки погреба консервами, купит оранжевую и голу­бую скатерти, купит вазу для цветов, расписанную танцующими фигурами, твердо зная, что чем бы все ни кончилось, эти дни будут лучшими в его жизни.

 

Изредка встречаясь с Брагиным и Жиганом, он уз­нает, что Шадрину сделали операцию, а потом отправили домой — забудет, погруженный в возрождение Возрож­дения, и вспомнит о Шадрине лишь один раз за два месяца, лежа на узком жестком диване рядом со спя­щей черноволосой женщиной, под картиной, на кото­рой высоко в горах охотился леопард, в минуту, когда ночь будет бродить в нем, обкрадывая душу.

 

Потом, когда Раталов, рожденный творить добро, выйдет из тюрьмы и поймет, что покой и опу­стошенность—одно и то же, он будет часто вспоминать Шадрина, рожденного для тюрем и войн, истратившего чудовищные запасы силы и ярости на борьбу с самим собой и бесславно пораженного язвами и раком.

 

Вернувшись к прежней жизни, он вспомнит многое другое.

 

Они мало разговаривали между собой —он молча чинил, красил, укреплял, а она молча раздевалась, сумрачно глядя на него, и ложилась с ним в постель.

 

Он привез ей уголь, щебень, который потом сме­шал с цементом и укрепил порог. Привез овес и зерно, работая на элеваторе.

 

Впоследствии, когда соседям надоело смотреть, как невозмутимой, черноволосой суке достается даром то, за что они вынуждены платить, и кто-то заявил на Ра­талова, уголь и щебень сошли ему с рук, а овес и зерно расценили, как хищение государственного имущества, а продажу бензина, как спекуляцию государственным имуществом с целью личной наживы.

 

Они приехали за ним утром, в конце ноября, когда до отправки оставалось три дня — коренастый сержант, молодой лейтенант и высокий сутулый капитан в из­мятой как простыня, форме —и сперва зашли в дом невозмутимой черноволосой женщины и под сумрач­ным взглядом нашли двести килограммов зерна в че­тырех мешках и три мешка овса. Сутулый капитан по­шевелил усами и спросил, сколько она заплатила; она сказала, что ничего не платила — и — сказала она — я ничего не знала об этом — и — сказала она —ничего не видела; сутулый капитан спросил — вы просили его при­везти зерно?; она сумрачно посмотрела на него и ска­зала—я ничего у него не просила; значит, он прятал у вас ворованное зерно, чтобы потом увезти в Москву, кормить кур — протянул сутулый капитан; она сказала — не знаю; сутулый капитан спросил—где он?; она сум­рачно посмотрела на него и сказала — не знаю; маль­чик, где дядя? — спросил молодой лейтенант у сы­на черноволосой женщины, который крутился ря­дом, хитрый и злой, как самка; мальчик сказал — в...

 

Потом они подъехали к дому, где жили шофера, бросили машину на дороге и вошли. Кроме Жигана, который сидел на койке, зашивая рубашку, никого не было. Сутулый капитан спросил, где Раталов и когда он будет; Жиган посмотрел на них и сказал, что такого не знает, у них такого нет; сутулый капитан назвал го­родской номер машины Раталова и номер прицепа; Жиган сказал, что это не московские номера, а скорее всего минские или магаданские, и спросил —что, ава­рия или сбил кого?; сутулый капитан сказал—нет—и остальным — пошли. Они увидели машину Раталова около магазина. Раталов стоял в очереди и разговари­вал с Брагиным. Они зашли в магазин, назвали номер машины и спросили, чья она; Раталов сказал —моя — а потом спросил — мешает?; сутулый капитан сказал — нет, ничего. Они подождали, пока Раталов купил хлеб и сигареты.

 

Потом они взяли его, и замершая на мгновение толпа местных баб, ожидавших очереди купить, а по­том сожрать, загалдела и вывалила за ними из мага­зина во главе с толстой, красной продавщицей, оста­вившей вместо себя за прилавком желчную уборщицу, готовую взорваться от злости и любопытства, как со­зревший фурункул.

— ...господи...

— ...боже...

— ...мой...

— ...туда...

— ...ему...

— ...дорога...

— ...ворюга, зерна он хо...

— ...ей...

— ...и ей срок...

— ...Это тот, который зарезал свою жену и двух сы­новей? — закричала глуховатая старушка, дергая про­давщицу магазина за рукав.

— Нет, это...

— ...чинил, красил, крал зе...

— ...просил за двадцать литров бензина шесть...

— ...покупал у него, а?

— ...ет, не покупал, я чес...

— ...паскуда де...

— Это тот, который насиловал маленьких девочек за кладбищем? — закричала глуховатая старушка, де­ргая продавщицу магазина за рукав.

— Нет же, нет же, бабуля, он воро...

— ...открыто. Платила, как все, а он ей откры...

— ...стерве привозил зерно и о...

— ...позарился на п...

— ...уголь, щебень, овес, зерно...

— ...вазу для цветов и...

— ...мне машину угля за пятьдесят...

— ...скатерти — голубую и оран...

— ...прошу — дай щебенки, выстлать дорожку в ого­род, а он — червонец  дав...

— ...одежду сопляку и плюшевых зве...

— Это тот, который вбил сосновый кол в живот се­стры? — закричала глуховатая старушка, дергая про­давщицу магазина за рукав.

— ...господи...

— ...и...

— ...в дождь...

— ...и...

— ...не в дождь...

— ...сделал...

— ...нас...

— ...сволочами...

— ...сволочами...

— Офицер, офицер,— закричала глуховатая старуш­ка, в паутине старости путавшая день и ночь, деньги и газеты, мужчин и женщин,— проверьте, нет у него пи­столета или ножа? Нет у него ножа?

 

Высокий, сутулый капитан гаркнул: «Хватит».

 

Раталов закрыл глаза, потом открыл, ожидая уви­деть разрушенные дома, сгоревшие деревья, обуглив­шуюся землю и дым, но увидел лишь толпу людей и Брагина, который неподвижно стоял в стороне.

 

Раталова отвезут в Бийск.

 

3

Эшелон прибыл на место в двенадцать часов ночи на восьмые сутки.

 

В то время, как Шадрин лежал на сиденье своей машины под старым, дырявым одеялом и смотрел на станционные фонари и темную арку разгрузочного крана, Брагин спал на верхней полке плацкартного ва­гона.

 

Брагина разбудили в семь часов утра. Он встал и не спеша собрал вещи. Потом он посмотрел в окно и увидел Раталова, который проваливаясь по щиколотку в сухом, белом песке, шел к небольшому озеру, в ста метрах от железнодорожной насыпи.

 

Платформы с машинами подогнали под кран, а ва­гон, в котором они ехали, отцепили. Они вынесли ве­щи и сложили под бетонным козырьком станционного здания.

 

По распределению Брагин попал в группу из шести человек, вместе с Жиганом, Шадриным и Раталовым.

 

Они пригнали машины в небольшую деревушку, в двух километрах от тока.

 

Их поселили в новом доме.

 

Утром следующего дня Шадрина увезли в больницу.

Им показали столовую — ветхий, покосившийся дом, пропахший пищевыми отбросами — пригласили войти, они вошли и увидели треугольный осколок зер­кала на стене, пять больших столов, выкрашенных в зеленый цвет и один маленький, пестрые занавески на окнах; в углу за маленьким столом они увидели невы­сокого, беспалого гермафродита с широкими женски­ми бедрами и седой щетиной на подбородке.

 

Пару дней ушло на оборудование машин.

 

Потом пошел дождь.

 

На второй день дождя к ним пришла рыжая жен­щина с обветренным, грубым лицом, в грязных рези­новых сапогах и коротком, желтом пальтишке и при­несла банку с пивом. Она поставила банку на подокон­ник и сипло сказала: «Нате. Берите».

 

На четвертый день дождя Раталов, напившись в дым, вышел на улицу по нужде и вернулся лишь на следующее утро.

 

На пятый день дождя Раталов собрал шмотки и ушел от них.

 

Нате-Берите приходила к ним каждый день — при­носила пиво, орала, обзывала малосильными, напива­лась, поливала грязью город, где они жили, бросалась всем, что попадало под руку. Они приняли ее за сума­сшедшую, но ничего не сказали и не выгнали.

 

Нате-Берите звала к себе, но они не шли.

 

Когда кончился дождь и немного подсохло, Жиган сделал первый рейс. Он под завязку заправил баки трей­лера и поехал в Камень-на-Оби, за презервативами.

 

Потом он пошел к ней.

 

В течение следующей недели у нее побывали ос­тальные.

 

Предпоследним к ней пошел Дюкин, которому бы­ло почти шестьдесят. Перед этим Жиган посмотрел на него и сказал - постарайся не расстраивать девочку. Дюкин скоро вернулся и сказал, что больше к ней не пойдет. Жиган спросил: «Почему?» Дюкин сказал: «У нее в постели пахнет смертью». Жиган засмеялся и сказал: «Во всех постелях пахнет одинаково. Это жизнь пахнет смертью».

 

Брагин пошел к ней последним.

 

Через два месяца, отгоняя машину на погрузку в Москву, Брагин слетит с трассы, ослепленный фарами встречного рефрижератора и утопит трейлер в Кулундинском канале. Он выберется на дорогу, промокший насквозь и, вытирая кровь с разбитого лица, вспомнит Нате-Берите.

 

Брагин пришел к ней; не включая свет, она провела его в маленькую темную спальню.
Развела занавески на окне, и в спальню про­ник лунный свет.
Она подошла к нему.

Брагин смотрел на обветренное, грубое жен­ское лицо, с морщинами у глаз, похожее на лицо уставшего лесоруба. Она медленно разделась, и он увидел моло­дое, гибкое тело. Это не она. Это она. Она легла.

Сейчас она скажет —иди ко мне.
Она сказала: «Иди ко мне».
Брагин разделся и лег.

В ее лице произошла мгновенная перемена — оно стало детским и подвижным — даже при лунном свете, который делает мертвыми жи­вых.

Брагина коснулись прохладные женские ру­ки.

Сейчас она скажет — мне плевать на всех ос­тальных, я ждала только тебя. Не уходи ни­когда.

Она сказала: «Мне плевать на всех осталь­ных, я ждала только тебя. Не уходи никог­да». Она беспомощно и нежно смотрела на него, сглатывая слезы.

Брагин целовал ее, глядя в подушку.
Сейчас она спросит — ты любишь меня?
Она спросила: «Ты любишь меня?» И по­смотрела на него умоляющими глазами.
Брагин сказал: «Да. Я люблю тебя».

Сейчас она спросит — очень? Она спросила: «Очень?»
Брагин сказал: «Очень».

Очень, очень?
Очень, очень.

Сейчас она спросит — ты не бросишь меня?
Она спросила: «Ты не бросишь меня, нет? Не бросишь меня?» И посмотрела на него глазами, полными слез, воплощая в себе ис­кренность монашки, безгрешие зародыша.
Они были одним пластом земли.
Все.

И тогда она лениво потянулась, повернулась к нему, насмешливо искривила бледные, об­ветренные губы и с издевкой сказала: «Хо­рошо».

Информация о произведении
Полное название: 
Про падение пропадом
Дата создания: 
1996
История создания: 

Из сборника "Страна происхождения"