Евпомп прославил искусство числами

Средняя оценка: 7.5 (4 votes)
Полное имя автора: 
Aldous Huxley

Нечто в духе Борхеса


—Я сделал открытие,— сказал Эмберлин, когда я вошел к нему в комнату.

— Какое? — спросил я.

—Я сделал открытие,— ответил он,— относительно «Открытия» {Речь идет о сочинении английского поэта и драматурга Бена Джонсона (1572—1637) «Бруски, или Открытие материи и человека».},— его лицо светилось нескрываемым удовлетворением: разговор явно начался именно так, как он хотел его начать. Он произнес свою фразу и, с любовью повторяя ее — открытие относительно «Открытия», — благожелательно улыбнулся мне, радуясь моей заинтригованности, которую, признаюсь, я сознательно преувеличил, чтобы доставить удовольствие моему другу. Эмберлин, во многих отношениях остававшийся ребенком, находил особое удовольствие в том, чтобы ставить в тупик своих знакомых, и эти маленькие победы, когда ему удавалось кого-нибудь «посадить в калошу», доставляли ему минуты острейшего наслаждения. Я всегда, когда мог, потакал его слабости, потому что быть на хорошем счету у Эмберлина стоило того. Быть допущенным к его послеобеденным беседам — действительно большая привилегия. Он не только сам был превосходным собеседником, но и обладал способностью расшевелить других. Он был подобен тонкому вину, опьяняющему до мередитовой {Вероятнее всего, имеется в виду Мередит — персонаж популярного в начале XX века скетча Фреда Карно «Судебный исполнитель ».} степени легкого головокружения. В его обществе вы всегда возносились в сферу живой, подвижной мысли, вы вдруг осознавали, что произошло чудо, что вы обитаете уже не в мире унылой суматохи, а где-то выше всякой суеты, в хрустальном, совершенном царстве мысли, где все умно, сообразно, логично, и именно Эмберлин, подобно богу, обладал способностью творить этот новый и реальный мир. Он строил его с помощью слов — этот призрачный Эдем, куда не мог проникнуть и чью гармонию не мог разрушить даже змей, ходящий на чреве своем и поедающий прах во все дни жизни. С тех пор как я познакомился с Эмберлином, я мало-помалу проникался почтением к магии и ее заклинаниям. Если Эмберлин может с помощью слов создать для меня новый мир, если он может полностью избавить мою душу от власти старого, то почему бы, в таком случае, ему, или мне, или кому-то еще, найдя соответствующие фразы, не сотворить с их помощью какое-нибудь заурядное чудо в мире обыденных вещей? Пожалуй, когда я сравниваю Эмберлина и мастера черной магии в коммерции, то мне кажется, что Эмберлин кудесник посильнее. Но оставим это. Я уклонился от моей задачи описать человека, который так доверительно сообщил мне, что он сделал открытие относительно «Открытия».

Эмберлин был академичен в лучшем смысле слова. Для нас, кто знал его, его дом всегда был оазисом покоя, тайно возникшим в центре пустыни, которая зовется Лондон. Он создавал атмосферу, в которой сочетались буйная склонность студента к смелым абстрактным гипотезам и более зрелая эксцентричность невероятно мудрых старых оксфордских профессоров. Он обладал огромными, но беспорядочными знаниями — сокровищница бесполезной информации, как говорили о нем его враги. Он написал кое-что, но, подобно Малларме, избегал публиковаться, считая это сродни «пороку эксгибиционизма».

Однажды, впрочем, в порыве юношеского безрассудства несколько десятилетий назад он опубликовал томик стихов. Теперь он тратил немало времени, усердно разыскивая экземпляры своей книги и сжигая их. В мире их сейчас осталось, вероятно, совсем немного. Моему другу Коупу посчастливилось на днях найти одну из них — маленькую голубую книжку, которую он показал мне под большим секретом. Я не в состоянии понять, почему Эмберлин так страстно хочет истребить все следы ее существования. В этой книге нет ничего такого, чего следовало бы стыдиться, а некоторые стихотворения по-своему, в юношеской пылкой манере, даже весьма неплохи. Но они, конечно, писались в стиле, совершенно не похожем на стиль его нынешних поэтических произведений.

Возможно, именно поэтому он так беспощаден к ним. То, что он теперь пишет для очень ограниченного, только среди близких друзей, распространения в рукописи, довольно-таки странно. Признаюсь, я предпочитаю его ранние работы: мне не нравится каменный граненый стиль такой, например, вещи — единственной, которую я помню из его последних произведений. Это сонет, посвященный глиняной женской статуэтке, найденной в Кноссе.

  

От немигающей глазури 

Лицо ее подобно маске, 

Не пожелавшей притвориться, 

Что нард, настоянный в Дамаске,

  

Рождая вожделений бури, 

Не для очей ее курится. 

Стыдливостью не обагрится 

Искусный слой охряной краски,

  

Решимость в трепетной фигуре, 

Предвидящей отмщенье фурий. 

Идоложертвенные ласки

Прими, Пафосская царица!

Неведомого культа жрица

В микенской ожила культуре.

  

К сожалению, я не помню ни одного из французских стихотворений Эмберлина. На этом языке его своеобразная муза, мне кажется, выражает себя лучше, чем на родном.

Таков Эмберлин. Таким, лучше сказать, он был, ибо, как я намерен показать, он сейчас не тот, кем был, когда доверительно сообщал мне, едва я к нему вошел, что он сделал открытие относительно «Открытия».

Я терпеливо ждал, пока он закончит свою маленькую игру и прекратит меня интриговать, и когда момент, как мне показалось, настал, я попросил его объяснить мне, что он имеет в виду. Эмберлин был готов открыться.

— Что ж, — начал он, сначала некоторые факты — боюсь, скучное вступление, но необходимое. Много лет назад, когда я впервые читал «Открытие» Бена Джонсона, мое любопытство было разожжено этим его странным кратким замечанием—«Евпомп прославил искусство числами». Ты и сам, вероятно, был озадачен этой фразой, все, вероятно, ее заметили. И все, должно быть, заметили, что ни один комментатор не сказал о ней ни слова. Таковы уж эти комментаторы: очевидные вещи подробно объясняют и обсуждают, трудные места, о которых, может быть, хочешь что-то узнать, пропускают, молчаливо демонстрируя полное невежество. «Евпомп прославил искусство числами»— эта нелепая фраза застряла у меня в голове. Одно время она просто преследовала меня. Я, бывало, декламировал ее в ванне, положил ее на музыку, сделав своеобразным гимном. Это звучало вот так, насколько я помню,—он вдруг запел «Евпомп, Евпомп, Е-е-впомп просла-а-вил...»—и так далее, со всеми повторениями, затяжными подъемами и падениями пародийного гимна.

— Я пою тебе это, — сказал он, закончив, — просто чтобы показать, как крепко засело у меня в голове это ужасное предложение. Восемь лет его бессмысленность вновь и вновь тревожила меня. Я, конечно, просмотрел все, что говорится о Евпомпе во всей известной справочной литературе. О нем там есть, пожалуйста: художник, живший в Александрии, увековеченный в истории каким-то жалким автором, упомянувшим о нем в каком-то еще более жалком анекдоте, который я сейчас совершенно забыл. Во всяком случае, он не имеет никакого отношения к прославлению искусства числами. Я уже давно прекратил поиски, считал их безнадежными. Евпомп остался для меня неясной загадкой, смутной тенью, творцом какого-то безымянного новшества, даровавшим какое-то забытое благодеяние своему искусству. Его история, казалось, была окутана непроницаемым мраком. И вот вчера я узнал все о нем, его искусстве и его числах. Случайное открытие, но такое удовольствие мне мало что доставляло. Я натолкнулся на него, как я уже сказал, вчера, листая том Зуйлериуса. Не того, конечно, Зуйлериуса, который известен, —поспешно добавил он,—иначе секрет Евпомпа можно было бы открыть много лет назад.

— Конечно, — повторил я, — не тот Зуйлериус, которого все знают.

— Совершенно верно,— сказал Эмберлин, восприняв мое неприлично легкомысленное замечание всерьез,—не известный всем Иоганн Зуйлериус-младший, а старший, Генрих Зуйлериус, значительно менее — хотя, возможно, и незаслуженно — значительно менее знаменитая личность, чем его сын. Но сейчас не время обсуждать их сравнительные достоинства; так или иначе, я обнаружил в книге критических диалогов старшего Зуйлериуса то место, на которое, без сомнения, ссылался Джонсон. (Конечно, это была просто краткая пометка, ни в коей мере не предназначенная для публикации, но литературный душеприказчик Джонсона поместил ее в книгу вместе со всеми остальными посмертными материалами, которые оказались в его распоряжении.) «Евпомп прославил искусство числами»—Зуйлериус дает очень обстоятельное описание этого процесса. Он опирался, должно быть, на какой-то ныне утраченный литературный источник.

Эмберлин на мгновение замолчал и задумался. Утрата книги любого старинного автора глубоко печалила его. Я склонен полагать, что он написал вариант ненайденных книг Петрония. В один прекрасный день, надеюсь, мне будет позволено узнать, каким Эмберлин представлял себе «Сатирикон» в целом. Он, я уверен, воздает Петронию должное — может быть, даже чрезмерно.

— Так что же случилось с Евпомпом? — спросил я. — Я весь любопытство.

Эмберлин вздохнул и продолжал.

—Рассказ Зуйлериуса,—сказал он,—непритязателен, но достаточно ясен. Мне кажется, в нем содержатся все главные моменты этой истории. Перескажу ее тебе сам: это лучше, нежели читать его голландскую латынь. Так вот, Евпомп был одним из самых модных портретистов Александрии. Заказчиков у него хватало, и он получал огромные доходы. За поясной портрет маслом известные куртизанки отдавали ему свой месячный заработок. Он писал портреты именитых купцов за самые дорогие их заморские сокровища. Черные, как уголь, могущественные владыки из Эфиопии приезжали за тысячу миль ради миниатюры на специально отобранной пластине из слоновой кости, а в качестве платы доставлялись на верблюдах тюки с золотом и специями. Слава, богатство, почет пришли к нему еще в молодые годы: перед ним, казалось, открывалось несравненное будущее. И вдруг, совершенно неожиданно, он все это бросил, отказался писать очередной портрет. Двери его мастерской закрылись. Тщетно заказчики, как бы они ни были богаты и знатны, требовали, чтобы их впустили: рабы исполняли приказ Евпомпа не принимать никого, кроме его близких.

Эмберлин прервал рассказ.

— Что же делал Евпомп? — спросил я.

—Он, естественно,—сказал Эмберлин,—был занят тем, что прославлял искусство числами. И вот, насколько я мог понять из Зуйлериуса, как все это происходило. Он просто вдруг влюбился в числа, по уши влюбился в чистый счет. Числа стали казаться ему единственной реальностью, единственным, в чем человеческий разум мог обрести полную определенность. Считать — это единственное дело, которым стоило заниматься, ибо лишь считая, можно быть уверенным в правильности того, что делаешь. Таким образом, искусство, если оно вообще может иметь какую-то ценность, должно опираться на реальность — должно, иначе говоря, обладать числовым основанием. Он претворил свою идею в жизнь, написав первую картину в новом стиле. Это был гигантский холст, покрывавший несколько сот квадратных футов, — я не сомневаюсь, что Евпомп мог бы сказать вам его размер с точностью до дюйма, — и на нем был изображен безграничный океан, по водам которого, насколько хватало глаз, плыло множество черных лебедей. Тридцать три тысячи черных лебедей, и каждый, даже если это было просто пятнышко на горизонте, тщательно выписан. В центре океана — остров, на котором стояла более или менее человеческая фигура с тремя глазами, тремя руками и ногами, тремя грудями и тремя пупками. На свинцовом небе тускло угасали три солнца. Больше ничего на картине не было. Зуйлериус описывает ее подробно. Чтобы написать ее, Евпомпу понадобилось девять месяцев напряженной работы. Немногие избранные, которым было позволено увидеть картину, когда она была закончена, провозгласили ее шедевром. Они создали небольшую школу с Евпомпом во главе и назвали себя филаритмиками. Они часами сидели перед его великой картиной, созерцая лебедей и считая их: согласно филаритмике созерцать и считать было одно и то же.

Следующая картина Евпомпа — фруктовый сад, в котором совершенно одинаковые деревья были посажены в шахматном порядке,— рассматривалась знатоками как менее удачная. Однако его эскизы толпы были оценены более высоко. Он представил несколько групп людей таким образом, что они числом и расположением точно повторяли некоторые из наиболее известных созвездий. И, наконец, его знаменитая картина, изображавшая амфитеатр, произвела фурор среди филаритмиков. Зуйлериус и здесь дает нам подробное описание. Глазу открываются ярус за ярусом, заполненные странными циклопическими фигурами. В каждом следующем ярусе людей больше, чем в предыдущем, и количество их возрастает в сложной, но правильной прогрессии. Все фигуры, сидящие в амфитеатре, обладают лишь одним глазом, огромным и светящимся, расположенным посреди лба, и все эти тысячи единоглазов устремили неподвижный взгляд на карликовое существо, жалобно съежившееся на арене, и изучают его мрачно и угрожающе. Оно одно из всех обладает двумя глазами.

— Я что угодно отдал бы за то, чтобы увидеть эту картину,— добавил Эмберлин, помолчав.— Краски, вот что меня интересует. Зуйлериус не дает никакого намека, какие они, но я чувствую, я почти уверен, что господствующий цвет был пронзительный кирпично-красный, — красный гранитный амфитеатр, заполненный публикой в красных одеждах, резко выделяющихся на фоне безжалостно синего неба.

— Глаза у них были зеленые,—предположил я.

Эмберлин зажмурился, чтобы представить себе это, затем кивнул, соглашаясь со мной, но с некоторым сомнением.

—До этого момента, — возобновил наконец свой рассказ Эмберлин, — все у Зуйлериуса очень понятно. Но его описание филаритмического искусства на более поздней стадии становится весьма невразумительным. Сомневаюсь, что он хотя бы в малой степени понимал, в чем там было дело. Я расскажу тебе о сути, насколько я могу понять ее из его сумбурных объяснений. Евпомпу, по-видимому, наскучило писать предметы просто в их численном выражении. Он захотел изобразить собственно число. И тогда он задумал зримо воплотить основные идеи жизни посредством тех чисто цифровых символов, к которым, как он считал, в конечном счете они должны сводиться.

Зуйлериус туманно говорит о картине с изображением Эроса, состоявшей, как можно предположить, из ряда пересекающихся плоскостей. Затем воображение Евпомпа, кажется, привлекли различные диалоги Сократа о природе общих идей, и он выполнил серию иллюстраций к ним в том же арифмо-геометрическом стиле. Наконец, у Зуйлериуса есть сумбурное описание самой последней картины, над которой работал Евпомп. Я мало что могу понять из этого описания. Тема, во всяком случае, обозначена четко; изображение чистого числа, или Бога и Вселенной, или можешь называть как угодно еще эту приятно бессмысленную идею всеобщности. Это была картина космоса, видимого, как я понимаю, сквозь своеобразную неоплатоническую камеру-обскуру—очень отчетливая и очень уменьшенная. Зуйлериус наводит на мысль о композиции из плоскостей, исходящих из одной световой точки. Возможно, нечто подобное он и написал. Я, собственно, не сомневаюсь, что эта картина представляла собой весьма удовлетворительное воплощение в зримой форме концепции единицы и множества со всеми промежуточными стадиями освещения между материей и Fons deitatis { Источник божественности (лат.)}. Бессмысленно, однако, гадать, какой могла бы стать эта картина. Бедняга Евпомп сошел с ума, прежде чем завершил ее, и, прихлопнув молотком двух своих почитателей из числа филаритмиков, выбросился из окна и сломал себе шею. Таков был его конец, и так он принес славу — к сожалению, мимолетную — искусству числами. Эмберлин умолк. Мы задумчиво курили трубки. Бедняга Евпомп!

Это было четыре месяца назад, а сегодня Эмберлин — убежденный и неисправимый филаритмик, беззаветно преданный идеям Евпомпа.

Эмберлину всегда было свойственно заимствовать идеи из книг и пытаться воплотить их на практике. Однажды он стал, например, алхимиком, производил опыты и достиг значительного мастерства в Великом искусстве. Он изучал мнемонику, следуя концепциям Бруно и Раймунда Луллия {Бруно (Магдебургский) — немецкий историк XI в. Раймунд Луллий (1235—1315)—философ и поэт; в сочинении «Великое искусство» высказал идею логической машины и попытался реализовать ее}, и изготовил для себя модель логической машины последнего в надежде обрести то универсальное знание, которое Озаренный Учитель гарантировал всякому, кто будет ею пользоваться. Теперь это был евпомпизм, и Эмберлин полностью оказался под его влиянием. Я приводил ему все страшные примеры, предупреждавшие против этого, какие только мог найти в истории. Бесполезно. Какое, например, жалкое зрелище представлял собой доктор Джонсон, считавший почтовые тумбы и булыжники мостовой на Флит-стрит. Эмберлин сам лучше всех знал, как близко к безумию оказался.

Евпомпианцами я считаю также всех азартных игроков, всех мальчиков, способных производить в уме сложные вычисления, всех толкователей пророчеств Даниила и Апокалипсиса. И конечно, Элберфелдские лошади — самые законченные из всех евпомпианцев.

(...) вовсе не математики, которые могли бы обсуждать какие-то интересные и важные проблемы. Нет, никто из нас не математик, и Эмберлин менее всего. Эмберлин любит говорить о таких вопросах, как числовое значение Троицы, об огромной важности триединства и о еще большей важности троичности в одном лице. Ему нравится сообщать нам статистические данные о скорости света или роста ногтей на пальцах. Он любит рассуждать о природе четных и нечетных чисел. И он, кажется, не осознает, насколько он изменился к худшему. Он счастлив исключительно поглотившим его увлечением. Словно какая-то проказа поразила его ум.

Я говорю Эмберлину, что через год-другой он, вероятно, сможет состязаться со считающими лошадьми на их собственном уровне. Он утратит остатки разума, но будет в состоянии извлекать в уме кубические корни. Мне приходит в голову мысль, что Евпомп покончил с собой не потому, что сошел с ума: наоборот, он сделал это потому, что временно разум вернулся к нему. Он был безумным долгие годы, и вот вдруг самодовольство идиота осветилось вспышкой здравомыслия. В ее мимолетном свете он увидел, в какую бездну слабоумия погрузился. Он увидел и понял это, и весь ужас, вся прискорбная нелепость положения привели его в отчаяние. Он защитил Евпомпа от евпомпианцев, человечество от филаритмиков. Мне доставляет огромное удовлетворение мысль о том, что он избавился от двух своих мерзких последователей, прежде чем ушел из жизни сам.

Информация о произведении
Полное название: 
Eupompus Gave Splendour to Art by Numbers
Дата создания: 
1920
Ответ: Евпомп прославил искусство числами

benefactor, там, где я поставила многоточие в начале строки, кажется, не хватает кусочка текста. Остальное подредактировала (пробелы, лишние переносы).
А вообще, хорошая картина конца искусства на путях модернизма. Почти как "Неведомый шедевр" Бальзака - конец искусства на путях реализма. Понравилась диалектика перехода меры (число) в неумеренность и безмерность. В общем, с какой стороны ни подходи, конец где-то все равно сыщется. )

Ответ: Евпомп прославил искусство числами

ок, пусть так будет, оригинала все равно нет.

конец искусства на путях абстракционизма ) 

Ответ: Евпомп прославил искусство числами

Да, так, пожалуй, точнее будет )