Последний бой Поплавского (окончание)

 

В целом у Пьера Паоло сложилось впечатление, что цель визита А.Б. - краем глаза взглянуть на съемки картины, обещавшей, по его словам, стать великолепной, безумной, бунтарской - была столько же обманной и выдуманной, что и вся его потаенная жизнь. Но ему было важно, Бог знает почему и зачем, поговорить с Пазолини и, по обыкновению, должно быть, мешая вымысел с еще более сомнительной правдой, рассказать о себе, как если бы он догадывался, что вскоре окажется на страницах чужой тайной жизни, еще одного «Дневника», и словно от этого зависел последний успех его угасающего земного существования или надежда на потустороннее.
Пазолини признавался, что его против воли притягивала несомненно и даже чуть-чуть пугающая значительность личности собеседника, между делом сообщавшего о себе любопытные вещи; он явно доминировал в диалоге, который Пьеру Паоло не хотелось прерывать. Пазолини физически чувствовал посреди разговоров о прошлом, французском и итальянском, что вот-вот будет сказано слово, которое все прояснит, но что представляет собой это «все» и зачем ему нужно быть ясным, оставалось вне области сознательного понимания. Так, если верить словам А.Б., казавшимся правдивыми не в эмпирическом, а а в более глубоком жизненном смысле (нельзя же, черт возьми, написать «в экзистенциальном»), он с конца 30-х годов все время войны прожил на севере Италии, наблюдая республику Сало с близкого расстояния. Садистический декаданс, усмехнулся он, процветал в ней не пышнее, чем в других местах на земле. Полтора года он вроде бы провел в монастыре садовником, весьма необычным садовником. В специально оборудованной лаборатории, под руководством якобы самого настоятеля, он выращивал и окрашивал на продажу редкие тропические виды растений. Среди тяжелой, гнилостной атмосферы, рассказывал улыбаясь А.Б., он проводил свое время сидя на высоком табурете у стеклянного колокола, внутри которого живые листья и лепестки под влиянием едкого газа обесцвечивались, окрашивались, умирали. Зимнее солнце желтым расплывчатым пятном светило сквозь толстый стеклянный потолок, и со всех сторон во внутреннем дворике, превращенном в парник, ползли, свешивались, путались и душили друг друга жирные и яркие порождения тропической флоры. После войны он вроде бы обосновался в Бельгии (возле Лувена), где получал скромное пособие (теперь уже небольшую пенсию) и заказы на переводы от тамошних томистов и гуссерлианцев. Он сам ежеминутно превращался в кого-то, как выдуманные им растения, холодно заметил Пазолини. Зная его в течение двух вечеров и почему-то не решаясь забыть, я утверждаю, что встретил Протея, воплощенную неверность (страдающую неверность?), но внутри его переменчивого, множественного существа находилось ядро истинной твердости и постоянства, которое тоже открывалось внимательному наблюдению, завершил свою романтическую характеристику итальянский художник.
- Что вы теперь намерены делать? - спросил на прощание Пазолили. - Мы с вами совсем немного поговорили об искусстве и еще меньше того - о политике. Де Сада мы, кажется, не коснулись вовсе, зато вы мне кое-что поведали о Сало. Тут мы с вами расходимся, я ведь тоже это видел вблизи. Куда вы отсюда направляетесь?
- Я скоро умру, - просто ответил А.Б. - В известном смысле, вторично. Только на сей раз я основательно болен. Пока что вернусь домой, а потом, если позволят силы, еще доберусь до Киншасы. Поясняю, заметив ваше недоумение: там в близком будущем Мохаммед Али, которому я симпатизирую столь же горячо, как в молодости - вашему соотечественнику Примо Карнера, должен оспаривать чемпионство у этого страшного, колоритного типа по имени Джордж Формен. Хочу в последний раз поглядеть, как происходят такие вещи. К тому же я никогда не был в Африке. Благодарю вас за кино,  вы еще с ним хлебнете, и я вам изрядно завидую.
Прочитав эти страницы, я был поражен - слишком много нитей сплетается здесь в ошеломляющий узел. Прежде всего А.Б. (вариант - «Аполлон Безобразов», по имени заглавного героя его первого романа) - это псевдоним Поплавского, которым он, страстный поклонник бокса, подписывал свои статьи на эту тему и с том числе о тогдашнем чемпионе мира Примо Карнера. Очень любил он и кинематограф, острые описания утренних парижских сеансов можно найти в его прозе.
Приведенный Пазолини рассказ о том, как А.Б. работал садовником в монастыре, - это почти дословная цитата из того же «Аполлона Безобразова», где центральный персонаж совместно с хозяином цветочного магазина-лаборатории (настоятелем монастыря) производят диковинные опыты над растениями, больше в целях познавательных и мистических, чем коммерческих. Монастырь - навязчивая идея Поплавского; в кармелитский монастырь уходит его юная героиня Тереза, сам он в дневниковых записях, наполненных тревожной и дерзкой («циничной») религиозностью, не раз заговаривает о монастыре как о возможном, хотя и несбыточном выходе.
А чего стоит само упоминание о «Дневниках», фрагменты которых А.Б. «заочно» («посмертно») опубликовал лет 35 тому назад (здесь опять все совпадает) и которые продолжает вести по сей день на одном из предложенных Пазолини славянских наречий - на каком именно, для нас не загадка. Финальное замечание А.Б. (о предстоящей ему вскоре второй смерти) Пазолини оставил без комментариев, но мы в комментарии не нуждаемся. Возраст неожиданного посетителя, его французский язык, которым Поплавский владел в совершенстве, испытывая не меньшее тяготение к французской культуре, чем к русской, изумительно подмеченная Пьером Паоло и до старости сохраненная А.Б. протеевидность, изменчивость, неверность натуры, отмечавшаяся мемуаристами, например, Адамовичем («ему нельзя было верить. Ни в чем... В нем как будто не было единой личности. Упрекать его было бессмысленно, эти измены происходили как бы помимо его воли и сознания»), его «лживая искренность» по Бердяеву, но и безусловная твердость в отстаивании чего-то самого главного - не слишком ли много здесь совпадений? По правде сказать, меня больше смутил тот факт, что Поплавский по прошествии почти 40 лет остался - в краеугольных своих свойствах и предпочтениях - столь похожим на себя «канонического».
Когда миновал первый приступ изумления (книга Пазолини вполне случайно попала ко мне около полугода назад), я, каюсь,  поступил не так, как подобало бы добросовестному изыскателю. А именно - не отправился в Национальную библиотеку в поисках комплектов «Кайе де синема» или «Тель Кель» 60-х годов, но, повинуясь интуитивному наваждению, написал в Ленинград-Петербург отчасти знакомому специалисту по Норману Мейлеру и, подобно мне, любителю бокса на безопасном от него удалении. Мейлер, как известно, отчаянно болея за Мохаммеда Али, посвятил ему несколько очерков, а самый знаменитый из них был написан по следам исторического киншасского побоища, когда Али нокаутировал Формена и вновь стал «Величайшим» (название его автобиографии). Может быть, где-то да как-то, думал я, что-нибудь промелькнуло в сочинениях ли самого Мейлера, в слухах, легендах, свидетельствах, сплетнях. Я предполагал, что А.Б., если он долетел до Киншасы с ее триумфом мобутизма, не ограничился ролью зрителя, но постарался напоследок прошибить своим уже немощным телом бетонную стену, отделяющую от публики двух великих черных бойцов. Версия фантастическая - под стать всей истории.
В ответном письме петербургский специалист, покрутив пальцем у виска, сообщил, что ему ни о чем таком неизвестно и где искать, он не знает, но под занавес оказал неоценимую, как выяснилось, любезность в виде вашингтонского адреса Алекса Дурбана (ныне Ахмеда Элайи), чернокожего журналиста и в прошлом близкого приятеля Али, записавшего с его слов монументальную биографию «Величайшего». Случилось то, чего не чаешь: по прошествии трех месяцев Алекс-Али откликнулся. Да, он припоминает, что тогда, 20 лет назад, в Заире (славное было времечко!) возле лагеря Али, с невероятным мастерством, наглостью и весельем убалтывая охрану на скверном английском, крутился какой-то старикан из Европы, выдававший себя за крупного знатока махаловки, будь она неладна. За несколько дней ему удалось стать местной фольклорной достопримечательностью, городским сумасшедшим. Между прочим, Мейлер где-то тискул о нем пару строк, в одном из своих репортажей. Вместо имени он с невинной улыбкой и упорством закоренелого маньяка-конспиратора сообщал свои инициалы, которых Элайя не помнил. Ему, видите ли, позарез нужно было повидаться с пресс-секретарем нашей банды, то бишь со мной, или с кем-нибудь из тренеров. У него были важные соображения по поводу тактики предстоящего боя. О встрече с глазу на глаз с Мохаммедом он и не заикался - ума хватало. Сперва я решил, что он подослан от Джорджа портить нам нервы, но, встретившись с ним - он всех нас достал, а с охраной у него было полное взаимопонимание - я эту чушь отбросил. Он излучал странный и скорее тяжелый свет обаяния. Не боялся казаться смешным. Словно смотрел уже с той стороны, где сплошное веселье. В нем был опыт смерти или причудливой жизни, и казалось, что он их проживал одновременно. Вот ведь, я не забыл его... Мы проговорили минут двадцать - он изъяснялся на малопонятном, корявом английском, причем щеголял совсем недурным знанием файтерского слэнга. Он говорил, а я почему-то как завороженный слушал, что Мохаммеду, против обыкновения, не следует танцевать перед противником, чтобы, измотав его, решить бой в последних раундах. В 32 года у него уже не те ноги, а главное, против Джорджа с его дыхалкой, мощью и кувалдами этот номер не пройдет - он просто убьет его раньше. Мохаммед должен, дескать, продержавшись позиционно, на дистанции раундов пять-шесть, пойти на прямой обмен ударами, а еще лучше – по-настоящему, смертельно рискнуть: в этом единственный шанс против такого чудовища, как Формен. Например, как в юности, лечь на канаты и, увертываясь от кулачищ Джорджа, постараться поймать его на встречной серии. Разумеется, я никому об этом не рассказал.
Самое же поразительное в том, что Мохаммед, хотя это не было предусмотрено, поступил именно так...
- Я ощутил на себе дыхание монстра, я почувствовал его жуткую силу, - красочно восклицал Али в совместной с Алексом-Ахмедом книге.
- Но главный мой враг - число и время, слитые воедино. Мне приходится, дабы избегнуть ближнего боя, делать шесть шагов на каждые три шага Джорджа, а это значит, что я спекусь, упаду и без посторонней помощи. Шесть против трех, лишь бы не дать ему подойти ближе, преодолев ту магическую дистанцию, которую до поры до времени создают отплясывающие ноги и бесперебойные, поршневые движения левой руки.
Еще в тренировочном лагере он до одури заставлял себя всматриваться в кинопленку боев Формена, особенно того, где Джордж уже во втором раунде сделал отбивную из чемпиона мира Джо Фрэзера. И тогда в Киншасе, под рев многотысячной черной толпы - впервые в истории два великих черных бойца из Америки дрались в Африке, - он, к ужасу своих секундантов, внезапно лег на канаты, подставляя тело ударам, и Формен пошел молотить кулачищами воздух, изредка попадая, но Али все терпел, все выносил и наконец поймал эту махину на коронной, встречной серии, против которой, когда он держал себя в форме, ни у кого не было приема, и рефери отсчитал над Джорджем свое погребальное «eight, nine… OUT!!!», и африканские степи отпели его. Хорошо, что жив остался, сказал потом в раздевалке Формену секундант. Угу, ответил Джордж. Красноречивый пастор, любимый прихожанами, он вернулся на ринг через пятнадцать лет и снова пошел класть без разбора.
За несколько минут до начала боя Мохаммеда Али больше всего беспокоило, что напрягшийся организм отказывался помочиться. Мой черный брат, обращался он в книге постфактум к Формену, ведь ты не отпустишь меня пописать, если мне приспичит где-нибудь в восьмом раунде, когда мы начнем настоящую мясорубку? Что же мне делать? Год спустя, после победоносного и феноменально жестокого боя в Маниле со старым противником Фрэзером, у обоих шла кровавая моча, почки их были заполнены кровью...

Больше о Борисе Поплавском мне ничего не известно. «На кладбище в Иври, куда отвезли выкрашенный в желтую краску гроб, - писал Илья Зданевич, - дождь сперва серебрил земллю, мелкий на удивление, а потом перешел в ливень, размывая могилу, на которую не было брошено ни одного цветка. Кроме родных, нескольких стародавних друзей, все тех же, и ненужного духовенства, никого, разумеется, не было».
Но заметка Зданевича лежала в его архиве как-то уж очень специально, чтобы нашли и окончательно все уяснили. Есть в ней избыточная осторожность мистификации. Полагаю, что Ильязд был тем единственным человеком (исключая, возможно, родителей), кто был посвящен в тайну исчезновение Поплавского и даже, вероятно, ссудил его (при участии какого-нибудь мецената) скромной суммой, позволившей Борису - вместо издания романов - единым движением разорвать опостылевший круг.
Другой версии у меня нет.