Тонкая красная линия

Средняя оценка: 7.3 (3 votes)
Полное имя автора: 
Гольдштейн Александр Леонидович

Ничуть не менее актуально, чем в закончившееся с веком десятилетие "промежутка".

                                                 *
 

                                                 Александр Гольдштейн

 

                   ТОНКАЯ КРАСНАЯ ЛИНИЯ

Никто из немногочисленных собутыльников и официальных блюстителей гарвардской автономии, ставших 14 октября 1981 года свидетелями безвременного упокоения Виктора Савельева на кладбище в окрестностях Бостона,  не догадывался о тайне судьбы усопшего, которую тот прятал с упорством, достойным его молодых ученых занятий и зрелого алкоголизма, тоже, впрочем, эзотерического. Аркадий Фельдман, единственный, кто по странному капризу Савельева был осведомлен о истинном его предназначении, в день похорон слег с острым приступом почечных колик, а вернувшись к себе, в отчаянии скомкал и разорвал надгробную речь, в которой намеревался впервые поведать миру о литературных заслугах покойного - они-то и составляли его никчемную тайну. Сегодня Фельдман благодарен судьбе за неожиданное вмешательство, иначе он черт знает что нагородил бы рамках условного поминального жанра: чувства, овладевшие им после стремительного проглядывания савельевских рукописей, - не испросив согласия, тот назначил его своим душеприказчиком недели за две до кончины, остро предчувствуя худшее, а именно второй и последний инфаркт, - со дня погребения не только не улеглись, но даже усилились, и тревога, страх, замешательство преобладали в его сознании над остальным эмоциями, включая пресловутую «радость от текста».
Обстоятельства, при которых я вступил в переписку с Аркадием, как говорят шахматисты, с отвращением вглядывающиеся в штопаный табельный эндшпиль, не представляют теоретического интереса, и я отпускаю их восвояси - в прошедшее время. Ксерокопия же ненапечаннной книги Савельева лежит у меня на столе вместе фельдмановским коротким вступительным очерком, откуда я и заимствовал то немногое, что мне стало известно об умершем сочинителе. Письма Аркадия, ныне американского пенсионера, выдают в нем впечатлительного человека псевдонауки, но не мистификатора изящной словесности - это подозрение исчезло во мне, не окрепнув.
Конечно, он мог стилистически поиграть и в посланиях, сделав их непохожими на 487 машинописных страниц двух главных савельевских проз, но только на кой эти игры, что за прок от них в пустоте, безвестности и молчании? Почему-то думать на эту тему противно, хотя какая в сущности разница, кому принадлежит упавшая с неба рукопись - важна несомненность ее пристутствия. Но, снова перелистав два «романа», я обнаружил, что не хотел бы отказываться от несфокусированного образа предполагаемого их создателя, который своим грузным телом и очкастою головой Пьера Безухова застыл в дверном косяке угасшей эпохи, пред тем умудрившись заполнить несколько досадных лакун, целомудненно обойденных русской литературой минувших десятилетий.
Согласно Фельдману, Виктор Савельев родился в 1935 году в Москве; интеллигентная семья его не пострадала, дав единственному сыну приличное светское образование. Защитив диссертацию по народовольцам, он затем начал что-то самостоятельно раскапывать из истории крымских татар, лишенных в то время всякой истории, каковые раскопки привели его вследствие забавной омонимической ассоциации к написанию краткой биографии Агафангела Ефимовича Крымского, не имевшего к депортированным татарам ровно никакого отношения. Крымский занимался персидской литературой, и Савельев, не зная языка, любил цитировать в его переводе эротические стихотворения бой-бабы Мехсети, которая лихо живописала, как она отдавалась веселому молодому мяснику: тот брал ее за ноги, подобно бараньей туше, ласково опрокидывал, и потом они долго смеялись.
В то время Савельеву было на все уже наплевать, кроме литературы, а она не нравилась ему и в подпольном варианте своего бытия, разумеется, не диссидентском, а эстетически альтернативном. О причинах савельевского несогласия с тогдашним столичным андеграундом Фельдман, весьма далекий от этой экзотической среды, не сообщает, но думаю, что не ошибусь в ретроспективных выводах, основанием для которых служат сами присланные мне тексты. Во-первых, его раздражало зияющее безмолвие порнографии: никто на нее не решался даже и в арт-катакомбах, где тоже делали вид, что этого типа высказывания не существуют, меж тем как, по мнению Савельева, без них немыслима вся остальная литература, строящая свои зиккураты на влажном фундаменте обнаженного чувствования. Вторая идея кажется значительной и опасной. Она досталась ему от немецкого романтизм и первого русского авангарда - не исключено, что он был единственным тогда человеком в России, воспринявшим ее с маниакальной точностью наследования, словно подобные заветы могут руководством к прямому действию. Попросту говоря, заключалась она в том, что никакие художественные словеса не нужны, если они не ведут к преображению сущего, к власти над миром, к магическому повелеванию предметами и структурами. Художник есть тот, кому подчиняются стихии, он Орфей, и прежде, чем его в клочья растерзают вакханки, он услышит треск раздираемых мировых тканей, в разрывах которых прояснится непередаваемая голубизна нового неба. Кем собирался повелевать Савельев, осталось неясным, но обе идеи были реализованы им с чистотою, конгениальной тем слезным ризам, в которые следовало завернуть освежеванный теургическим творчеством мир, дабы тот смыл с себя кровавую слизь второго рождения.
На Запад он выехал в 1974 году по израильской визе, использовав в качестве средства передвижения фиктивную еврейскую подругу, с коей незамедлительно расстался, пересекши границу отечества. О том, как ему удалось переправить рукопись «Московского», он не распространялся и вырвавшись на относительно свободные территории. Жалкое место великовозрастного ассистента на гарвардской кафедре истории Восточной Европы он получил за три года до кончины благодаря невнятной протекции одной стареющей академической дамы, что следует считать исключительной удачей, ибо, по словам советолога Фельдмана, он не стоил большего как ученый, а чепуховое желание удовлетворяло его потребность в закуске: питейный порок был известен немногим, и объединяла их круговая порука. Можно сказать, что Гарвард приютил его для мало-мальски стабильной жизни, двух инфарктов, смерти и написания «Скальпа любимой», но я хотел бы начать с упоминания гораздо более ранних страниц «Московского», ознаменованных незамутненностью порнографической каллиграфии, процеженной сквозь пятерицу органов чувств.
Если автор «Истории глаза» ограничил себя зрением, то Савельев зашел много дальше, подключив все остальные рецепторы. Мне кажется, это беспрецедентная проза. Вольная русская литература неизменно заслонялась от эротизма и порно огромным щитом Ахилла, на которым были изображены доблестные ахейские будни - например, метафизика Мамлеева, лимоновская тоска эмигранта или специфически-цеховая тема Харитонова, овеянная страданием, провинцией, одиночеством и дрожащим, сквозь влагу на ресницах, разглядыванием маленького человека. Никто из них не смел прислониться к голому Эросу, сделав так, чтобы не было в мире и тексте ничего, кроме этого идолища, - ни одной иллюзорной подпорки в виде посторонних авторских «интересов», ради которых все и написано: будь то метафизика или сочувствие к человеку. В рукописи «Московского» Савельев осмелился. Его мир подворотен, квартир для свиданий, гостиниц, такси, любых прочих столичных емкостей, способных уместить два или несколько тел, абсолютно самодостаточен, самоценен, бытийствует в себе и для себя, он не держится ничем иным, помимо собственной тяжести. Он заполнен только собою. То, что при невнимательном приближении выглядит серией физиологических очерков, чуть более пристальным зрением прочитывается как ледяная геометрия автономного чувства, наконец-то вздохнувшего с облегчением - от всего. Белое письмо эротизма, зимнее начертание, снежное солнце, растекшееся в крови, чтобы сделать ее холодной. Ибо это ледяная проза, и она не случайно совершается только зимой. Каким образом автор сумел сделать увлекательным двести страниц об одном и том же, взад и вперед, я судить не берусь, а скажу только, что исступленные обелиски русскому Эросу, этому сфинксу с загадкой, вырастают у него из всех щелей и пор обледеневшего городского уклада - центра страны, которую не удалось подморозить. И если это новый Золя, на сей раз избавленный и от слабого отблеска идеологии, то можно ручаться, что безумие его не потухло.
В недавнем письме Фельдман сообщил, что перестал бояться «Скальпа любимой», сжившись под старость лет с идеями этой книги; я его искренне поздравляю. Бояться там действительно нечего, ибо сочинение это обнаруживает упадок творческой воли и не может быть поставлено рядом с московским порно, замечательным своей отчетливо проведенной тотальностью. Однако, сырой, непроваренный «Скальп», не годящийся быть украшением вигвама, - завораживает; секрет здесь, по-моему, в том, что разложенная на несколько голосов исповедь неудачника, трагикомически применяющего к своему полуразрушенному организму мировые вопросы, втянула в воронку и знаки настоящей беды, той, например, в которой сегодня и завтра застряло искусство. Оно не значит сейчас почти ничего. Его до сумасшествия много, и его почти нет, ибо оно не присутствует там, где всегда было прежде, - в эпицентре Абсолютного духа и литературного События. Это время ушло и скорее всего не вернется. Осталась игра - бесстыжая беготня на денежных отрогах Пиэрии, в кастальских урочищах, где встают в очередь на раздачу. И дело не в продажности, а в забвении смысла - в мире более нет фундаментальных начал, что могли бы себя выговорить исключительно через искусство, тем самым последнее наделив совершенством подлинности и присутствия. Для того чтобы сказать эти очевидны вещи, американский аутсайдер Савельев содрал скальп с обстоятельств, безысходность которых не желал признавать.
Его роман, являющий собой малоудачное и небрежное (сочинителя эти частности уже не интересовали) приспособление к американскому мегаполису фабульных схем Петрония с Апулеем, самому автору, должно быть, казался инструкцией, манифестом, непререкаемым указателем: «Выход с той стороны». Он не играл в постмодерные игры, он предлагал выход. Есть тонкая красная линия, писал Савельев, отделяющая современное испохабленное искусство от того, каким оно могло бы стать - повелевающим, истинно творческим, теургическим. Не к полету валькирий надлежит возвращаться, не к Дионисам из Серебряных кузниц начала столетия, но к божественной алхимии, к магическому изменению словом и жестом потаенной природы материи, которая превращается в Справедливость. Следует переступить через красную линию. И сделать это можно только с помощью трансгрессивного действия - дейстия, отменяющего всякий запрет, направленного на предел, разрушительного, святотатственного и лишь потому - священного. Но парадокс в том, что красную линию вычерчивает на земле и в небе сам трансгерссивный, преступающий акт: чтобы нарушить запрет, его необходимо создать изнутри нарушения, закон и священное преступление порознь не обитают, и роковая черта, возникающая в момент, когда вы захотели ее перейти, неизбежно отступит за горизонт, дразня своей недоступностью.
Наивный экзистенциализм автора требует сизифова труда возобновленья попыток, и здесь, в сюжетной невнятице, прорисовывается наиболее любопытный пункт сочинения: практические рекомендации из области вызывающих жестов - последние, будучи собраны в диковинные ансамбли и разбросаны по телу земли и неба, авось и перешибут дурную бесконечность в самом сердце ее. Жесты подразделяются на три группы: а) ритуал; б) якобы бессмысленные, алогичные дейстия; в) все то, что может быть интерпретировано как «преступная политическая активность», но подспудно обладает независимым духовным содержанием, потенциалом. Сама по себе политика Савельева не вдохновляла, и терроризм был ему нужен как чистая духовная практика, как пример трансгрессивного действия, реально служащего совсем другим целям, нежели те, что преследуются боевиками. Именно эта часть книги, насыщенная пламенными риторическими посланиями к церквам, авангардным артистам, наподобие замучившего себя Шварцноглера, и в особенности к всамделишным вооруженным организациям, так испугала скромного советолога Фельдмана. Только искусство, магически пересоздающее мир, способно подобрать ключи к вратам Справедливости, без которой не нужно никакое искусство, даже волшебное, ибо оно не является самоцелью.
Сейчас я уверен, что «Скальп» был задуман как подлинное повстанческое руководство к революции духа, и только несчастное стремление Савельева написать к тому же полноценный роман загнало текст в корсет убогого вымысла. Готов биться об заклад, что Савельев свято и самым буквальным образом верил в написанное и что метафор, иносказаний и прочей аллегорической дребедени для бедных в его сочинении - нет. Он действительно видел бесконечно отступающую красную линию и готов был на все, дабы через нее перепрыгнуть. Меж тем он всего только спился и умер. Вследстви вышеизложенного я не знаю, как отнестись к «Скальпу любимой» и предложенной в нем конкретной программе вызывающих акций, мобилизованных еще раз изменить этот мир. Эманация чего-то более значительного, чем литературный распад и безумие частного человека, исходит от текста с его выкриками в пустоту и приглашением к путешествию. Возможно - я повторяюсь - этот эффект вызван взволнованной констатацией общей беды, и это тот случай, когда чужая взволнованность что-то значит. И пожалуй, я сейчас дальше от спокойной оценки этого сочинения, нежели мой американский эпистолярный партнер, выславший рукопись заказной бандеролью.

                    

ЗРИМЫЕ ОБРАЗЫ

http://img186.imageshack.us/img186/1376/schulzuq2.jpg
http://img186.imageshack.us/img186/5684/hermitmedue2.jpg

Информация о произведении
Полное название: 
Тонкая красная линия
Дата создания: 
1995
История создания: 

Любопытно, что некоторые свои газетные публикации Гольдштейн подписывал псевдонимом Фельдман.